Страница 60 из 72
К одиннадцати часам стало ясно: при таких темпах ночь непременно застанет нас в тайге. А что такое ночевка у костра, когда есть лишь топорик, температура же падает до двадцати градусов мороза? Не сон и не отдых, а мучительное ожидание рассвета. Это только в книжках романтики сомнительной искренности восхищаются: «Ах, как прекрасно у ночного костра! Луна, звезды, яркий огонь». Разве что летом. Да и то при условии, что рядом если не изба, то палатка, одеяло или спальный мешок.
Николай не паниковал, не проклинал судьбу, но обреченно чертыхался в буреломе и багульнике, кого-то вспоминая, кого-то ругая, кого-то призывая на помощь. Мы наполовину разгрузили его рюкзак, пополнив свои, он, не протестуя, благодарно посмотрел на нас, тихо сострив:
— А говорите, лошади перевелись. Володя — жеребец, да и ты кляча семижильная.
Прошли ключ Топограф, через полтора часа показался широкий распадок Вятского, вдоль которого предстояло идти к водоразделу. Эта перспектива нас не радовала, но нам повезло: впереди седловиной просвечивал перевал, и не так далеко, а к нему чуть заметно струилась тропинка, «сопровождаемая» засмоленелыми затесками на деревьях. Присели на валежину. Отдышавшись, Николай поинтересовался:
— Кто тесал-то? Неужели здесь люди до нас были?
— До тридцатых годов, — вспомнил я, — якуты с Буреи ходили белковать на урмийскую Беранджу. Вдоль этого Вятского, потом по Перевальному, через наш Каранак, только километров на тридцать дальше, на знаменитый ключ Тамтор, где белки почему-то всегда было много.
— Как — с Буреи? — искренне удивился Николай. — С Ургала, Усть-Нимана? Да оттуда километров триста!
— Конечно, если не побольше. А просто, Коля: на своих оленях. Видишь длинные затесы? Это якутские. А вот эти, широкие и высокие, уже геодезисты или геологи тесали по оленьей тропе.
— Почему же теперь якуты не ходят? — допытывался дотошный оператор.
— Причин много. Жизнь резко меняется. Сначала осели в колхозах, и стало не до дальних кочевий. Потом восстановились запасы соболя, его по Бурее сейчас не меньше, чем здесь. Но главное — перевелись олени. Вот в этих местах нога промысловика лет сорок не ступала, а соболя тут полно. Лось зимой собирается, медведей много, норка развелась.
— Охотников, что ли, не хватает?
— Не хватает, Коля. Но нам поспешать надо, пошли.
— И снова в путь! «Покой нам только снится»… — вспомнил Николай Блока.
Бранчливо шумят холодные струи Вятского. Как бы оберегая его, по обе стороны тянутся узкие ленты густых ельников, куда ни глянь — лиственничники, гари, каменистые россыпи. Тропа наша то жмется к ельникам, то уходит к террасам, но мы слепо ей доверяем и не задумываемся, почему она так проложена. Мы только хотим поскорее взглянуть на нее, змеистую, с верхней точки перевала.
Было так тихо, как бывает лишь осенью. В тишину вплетались говор ключа, наши трудные шаги да глубокое дыхание. Но я не ключ, не шаги и не дыхание слушал, а тишину. Было в ней много светлой, хотя и невеселой грусти, она сливалась с моим настроением.
У ключа вспорхнула птица, потом еще и еще. Мы остановились. Володя сбросил рюкзак, осторожно пошел на шум, замер и поманил нас пальцем, улыбаясь.
Это были дикуши. Два самца. Птицы вроде рябчиков, только побольше, потемнее пером и округлее. А над глазами ярко-красные, как у глухаря и тетерева, брови. Николай «понимающе» назвал их рябчиками. Но когда я поправил его: «Дикуши, из Красной книги», — он торопливо побежал к рюкзаку за фотоаппаратом, тараща на нас глаза: дескать, не шевелитесь.
Дикуши дрались под деревом. Дрались, как наши петухи. Перья у них были взъерошены, они прицеливались друг в друга клювами, наскакивали, бились головами, ногами, крыльями и снова замирали. Я заметил, что обе птицы бросали короткие взгляды куда-то вверх. Посмотрев в ту сторону, увидел на елке курицу-дикушу. Теперь ясно, что не поделили петухи в это ложное осеннее токованье.
Курица спокойно склевывала еловую хвою, медленно прохаживаясь по толстому суку.
Николай возился с фотоаппаратом, устанавливая телеобъектив. Когда я стал подходить к дикушам, он зашипел: «Не пугай!» Я ответил: «Тебя быстрее напугаешь, чем этих птиц», но все-таки сам не делал резких движений и об этом же попросил Николая и Владимира.
Мы подошли к дикушам почти в упор, а они продолжали драться. Курочка с дерева лишь изредка удостаивала нас коротким взглядом и продолжала клевать хвою. Я взял длинный прут и стал осторожно помахивать им между бойцами. Только это и положило конец драке. Один петух вспорхнул на корягу, взъерошился перьями, опустил крылья и высоко запрокинул голову, пугая, наверно, нас, а другой тем временем взлетел к курице. Увидев это, первый тут же последовал за соперником, и вот три птицы сидят рядком на суку, совсем близко, равнодушно-спокойно взирая на нас, изредка медленно прохаживаясь, издавая фыркающие звуки.
Концом прута я тихо провел по перьям одной птицы, другой, третьей, а они смотрели на него даже без любопытства. Их внимание больше привлекали щелчки фотоаппарата. Никак не верилось, что среди диких птиц встречаются такие беспечные.
Когда у Николая кончилась пленка, мы немного отошли, уселись на валежине и стали наблюдать за дикушами. Оператор был не в силах сдерживать свой восторг и бормотал: «Поразительно… прелесть какая… Не увидел бы — не поверил. Ах, кинокамеру бы сейчас! Ведь хотел же взять. Какие кадры…»
Мы сидели смирно и были для дикуш все равно что коряги. Петухи стали клевать, а их подруга, привалившись к дереву, задремала. На фоне шершавой коры она стала почти незаметной. Потом потянуло на сон и петухов…
«Странные вы птицы, дикуши, — думал я. — Нет у вас страха перед людьми, и в том ваша беда. Скажите, почему не боитесь? Ну, если это от природы, так уж можно было и научиться. Как глупо в наше время — быть бездумно доверчивым к людям! Ведь так вас скоро совсем не станет…»
Уже за полдень мы кое-как вскарабкались на перевал. Подкрепились, немного отдохнули и хмуро полюбовались тайгой.
Было по-прежнему тихо, светило солнце, в воздухе невесомо плавали нежные кристаллики инея. На западе бескрайними пологими волнами стлались светлые буреинские лиственничники с темными полосами ельников вдоль берегов рек и ключей, щетинились копьями сухостоя старые гари, упорно не зарастающие молодняком вот уже треть века, белели вершины гор в каменистых россыпях. В противоположной же стороне, куда мы шли, густо громоздились крутобокие сопки в великолепных ельниках и кедрачах. Это был бассейн ключа Перевального, собирающего горную воду для Каранака.
— Обратите внимание, ребята, — попытался я если не заинтересовать их, так по крайней мере отвлечь от тягот пути. — Утром мы были в царстве типичнейшей охотской тайги, с так называемой берингийской фауной; сейчас пересекаем острый, как нож, биогеографический рубеж, а через несколько часов попадем совсем в иную природную среду — с маньчжурской фауной и флорой… Как, Николай, умно я говорю?
— Если не придумываешь, то сносно. Но мы ведь проверим. Как, Володя?
— А вон там, далеко на севере, лежит БАМ. Здесь так дико и тихо, а там людно и шумно. Вот тебе, Николай, панорама для ленты, — продолжал я свое. — Напиши о том, какой ты видишь буреинскую тайгу в самой ее соболино-лосино-медвежьей глуши и как покоряешь. Это будет дикторским текстом к киноленте.
Николай ничего не ответил, но, подумав, достал блокнот, что-то записал, потом буркнул мне короткое «Спасибо за мысль» и первым взялся за рюкзак.
Тропа в густом ельнике, в который мы нырнули с перевала, сразу же исчезла, но мы старались не потерять из виду затесок: ими обозначен наиболее легкий маршрут. Спуск был сначала крутой, но когда зажурчала вода в истоках Перевального, уклон стал положе, а валежин поубавилось. Шаги наши тонули и глохли в пухлом снегу, под которым скрывался толстый слой еще не промерзшего мха.
Чем ниже мы спускались, тем больше становилось кедров, чаще попадались звериные следы и надсаднее кричали кедровки. С середины Перевального затески повели подножьем крутой сопки. Повсюду снег был испещрен беличьими, соболиными, медвежьими, кабарожьими, лосиными старыми и свежими следами, а склон изрыт кабанами.