Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 93

Я сел чуть поодаль и долго сидел молча. Когда же провили часы, я решился заговорить с евреем. Если я увил Олаллу своим вопросом, я хотел наконец получить на него ответ. Еврей должен был дать мне ответ. Я ему представился, вступил в разговор, и он отвечал мне с отменной учтивостью. Потом я сообщил ему, что я о ней знал, и просил его в свою очередь о ней рассказать.

Сначала ему, кажется, не хотелось говорить. Но когда он начал, он заговорил с большим чувством. Пилот и барон были тут же. Пилот встал со своего стула на другом конце ымы, чтобы взглянуть на нее, и снова воротился на место. Барон уснул в своем кресле. Потом он, впрочем, проснулся и присоединился к беседе.

— В самом деле, — начал еврей, — я знал ее в ту пору, когда весь мир ее знал и ей поклонялся. Эта женщина — великая оперная певица Пеллегрина Леони.

Сперва слова эти мне ничего не сказали, и установилась недолгая пауза, но потом я вспомнил — я вспомнил то, что было давно, в моем детстве.

Как! — вскричал я. — Быть не может! Этой великой певицей бредили еще отец мой и мать. Они ни о чем другом не могли говорить, воротясь из Италии, и я помню, как они горевали, когда она пострадала от пожара в Мипанской опере и умерла, — а мне тогда было десять лет от роду.

Нет, — сказал старый еврей. — Да, она умерла. Великая оперная певица умерла. Тринадцать лет назад, как совершенно верно вы изволили заметить. Но женщина продолжала жить все эти годы.

Разъясните мне свои слова, — сказал я ему

Разъяснить? — отозвался он. — Мой юный господин, не многого ли вы тревуете? Куда удачней было бы выражаться: «Спрячьтесь за фразами, которые привычны моему слуху и ровно ничего не значат». Пеллегрина очень пострадала от пожара в Миланской опере. От ран и потрясения она лишилась голоса. С тех пор она во всю свою жизнь не спела ни единой ноты.

Слушая его, я понимал, что он впервые касается этого предмета словом. Меня так поразило выражение муки на но лице, что я не просил его продолжать, хоть далеко еще не все понял.

Пилот, однако же, спросил:

— Значит, она не умерла тогда?

— Жить, умереть, — умереть, жить… — сказал еврей. — Она была живая, как любой из нас, и даже живее.

И все же, — настаивал Пилот, — Весь мир считал, что она умерла.

Она его убедила, — сказал еврей. — Мы с нею сделали все, что было в наших силах, чтобы он этому поверил. Я видел, как засыпали ее могилу. Я на ней поставил памятник.

Вы были ее любовником? — спросил барон.

Нет, — отвечал еврей с гордостью и глубоким презрением. — Нет, я видел, как обожатели ее бегали вокруг, задрав хвосты, подольщались к ней, из-за нее дрались. Нет. Я был ее другом. Когда привратник у входа в Царствие Небесное спросит меня: «Кто ты?» — я не объявлю ему своего имени, своего положения в свете, ни дел, по которым вы он мог меня опознать, нет, но я отвечу: «Я друг Пеллегрины Леони». Вот вы, сгубившие ее сейчас, как вы сами сознались, вопросом своим о том, кто она, — когда вас спросят по ту сторону гроба: «Кто ты?» — что сможете вы ответить? Перед лицом Божиим вы быложите имена ваши и адреса, как перед регистратором в гостинице Андерматта.





Пилоту при этих словах сделалось не по себе. Он хотел было что-то сказать, но удержался.

— А теперь, молодые люди, — продолжал старый еврей, — позвольте мне рассказать вам мою историю. Слушайте внимательно, больше вам подобной истории не услышать.

Всю жизнь свою я был очень богат. Я наследовал несметное состояние от отца, и от матери, и от родственников их, богатых дельцов. И первые сорок лет моей жизни я был глубоко несчастлив, вот как и вы, господа. Я много путешествовал. Я всегда был предан музыке. Я и сам ее сочинял, я сочинял и ставил балеты, которых был страстным любитель. Двадцать лет держал я собственный кордебалет, для меня одного исполнявший мои сочинения. У меня была частная школа из тридцати юных дев не старше семнадцати, обучал их мой балетмейстер, один из первых в Европе, они предо мной танцевали голые.

Барон навострил уши. Он очень мило осклабился.

Вы не скучали, однако, — заметил он старику.

Отчего же? — отозвался старый еврей. — Я, напротив, скучал безмерно, я томился смертельной скукой. И очень возможно, я бы и умер со скуки, не случись мне однажды услышать на небольшой театральной сцене Венеции Пеллегрину Леони, которой было тогда шестнадцать лет. И тогда-то понял я, для чего даны нам земля, и небо, и звезды, жизнь, и смерть, и вечность. Она увлекала вас за собой в соловьиный, в розовый сад, а в тот миг, когда ей хотелось, поднимала над облаками. Если вы, жалкий вы человек, прежде чего-то боялись, с нею вы забывали и о страхе, даже и на краю пропасти чувствуя себя безопасно, как в кресле. Как юная акула укрощает взмахами плавников кипенье массы вод — так и она плавала по глубинам и тайнам вселенной. Сердце таяло при звуках ее голоса до того, что, бывало, думаешь: «Нет, это слишком. Эта сладость меня убьет. Я не вынесу». И плачешь, бывало, коленопреклоненно над непостижимой любовью и снисхождением Творца, подарившего нам такой мир. Да, великая была это тайна.

Мне сделалось жаль старого еврея, который так нам изливал свою душу. До сих пор он об этом не говорил. И вот начал говорить и уже не мог остановиться. Длинный тонкий нос его отбрасывал на беленую стену печальную, четкую тень.

— Я имел честь, как я уже помянул, — продолжал он, — быть ее другом. Я купил для нее виллу близ Милана. Если она не путешествовала, она жила там, то окруженная толпой друзей, а то со мной наедине. И тогда, в часы, свободные от ее упражнений, мы гуляли рука об руку по саду и много смеялись над глупостью человеческой.

Она ко мне жалась, как дитя к матери. Изобретала для меня ласковые прозвища и часто играла моими пальцами, уверяя, что у меня прекраснейшие руки на свете, созданные перебирать бриллианты. Из-за того, что встретились мы в Венеции и зовут меня Марк, она называла себя моей львицей.[116] Она была и впрямь — крылатая львица. Я, единственный изо всех людей, — только я ее понимал.

В жизни ее были две великих страсти, совершенно поглощавшие гордое сердце.

Первая — была любовь к великой Пеллегрине Леони. То была любовь, пламенная и ревнивая, как любовь иных ваших пастырей к чудотворному образу Пресвятой Девы, как любовь женщины к мужу — прославленному герою, как любовь ювелира к чистейшему, драгоценнейшему в мире алмазу. В этой своей любви не знала она ни отдыха, ни срока. Не щадила и не просила пощады. Она служила Пеллегрине Леони, как подстегиваемая бичом раба, в любую минуту готовая разрыдаться или умереть ради нее, если понадобится.

Ее боялись и не любили все остальные певицы театра, потому что все партии должна была петь Пеллегрина Леони. Она возмущалась невозможностью петь две партии в одной опере. Ее прозвали Люциферой. Не однажды влепляла она сопернице пощечину на сцене. Певицы, старые и молодые, плакали от злости и обиды, выступая с нею вместе. А ведь у нее не было ни малейшего повода для беспокойства, она была несравненной звездой на музыкальном небосклоне. И не только к голосу Пеллегрины Леони относилась она так ревниво. Она хотела, чтобы Пеллегрина была всегда самой красивой и элегантной женщиной от Рима до Парижа. В этом своем тщеславии она бывала даже несколько смешна. На сцене надевала лишь настоящие бриллианты, подаренные мною. Выходила в роли Агаты — деревенской девушки — вся осыпанная драгоценностями, с трехаршинным шлейфом. Пила она одну только воду, боясь испортить нежный, белый цвет лица Пеллегрины, и, заявись к ней до полудня Кардинал, явись к ней сам Папа с визитом, она и того бы приняла в папильотках и притирках, чтобы вечером затмевать красотою всех дам, не только на сцене, но и в ложах. А публика на нее съезжалась самая изысканная, было модно поклоняться Пеллегрине Леони. Знаменитости Италии, Австрии, России и Германии толпились в ее салонах, и ей это нравилось. Ей нравилось всех их видеть у ног Пеллегрины. Но она бы скорей оскорбила самого русского царя, рискуя Сибирью, нежели сорвала репертуар или сместила часы ежедневных своих занятий.

116

Каждому из четырех евангелистов святыми отцами церкви присвоен свой символ. Марк — лев (царское достоинство)