Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 93

«А-а, так это и есть, — услышал я его слова, — пленный щегол мадам Лолы?»

«Да, — отвечал, улыбаясь, старый еврей, — это ее голем.»

Тогда я не знал еще, что слово «голем» на еврейскол языке означает глиняного идола, в которого волшебством вдыхают жизнь, чаще всего, чтобы его использовать для преступления, которое не решается осуществить сам волшебник. Голем — всегда великан и овладает огромной силой.

Они усадили меня в дядину карету, и мы распрощались. Я продолжал свой путь, а мысли теснились у меня в голове так, что я никак не мог привести их в порядок. Пороховой дым на варрикадах, наши беседы о Боге, ее поцелуй на чердаке и эти шляпки, которыми она меня снабдила, — все сливалось у меня в голове, как сливаются перед глазами цветные пятна после того, как глянешь на солнце. И с тем пор я уже не могу думать о тех великих подвигах, какие мне предстояли. Какие там подвиги — даже не вспомню. Но как-никак я все же убил капеллана епископа Галленского и мне надлежит соблюдать осторожность, пока я не покинул пределов этой страны. Я был у доктора, и он сказал мне что нога моя так искусно залечена, будто никогда и не была повреждена пулей.

— И, стало быть, ты, Пилот, — сказал я, — повсюду разыскиваешь эту женщину, повсюду за нею рыщешь и ночи не спишь, думая о ней?

— Да, как ты догадался? — сказал Пилот. — Я повсюду ее ищу. Я не знаю, что мне думать, что чувствовать, покуда я снова ее не увижу. А ведь она не молода, знаешь ли, и не знатного рода, всего лишь модистка из Люцерна.

Я сидел и слушал рассказ Пилота, и, пока я его слушал, мне все больше делалось не по себе. Я думал: я ни разу не был пьян с тех пор, как потерял Олаллу, ни разу — до нынешнего вечера. Сейчас я выпил, — пусть всего лишь две бутылки этого швейцарского винца, — и мысли мои, естественно, путаются. И не мудрено, целых два месяца думая все об одном и том же. Рассказ приятеля слишком уж похож на мои собственные сны. Многое в этой женщине на баррикадах напоминает мою римскую куртизанку, а когда вдобавок в рассказ вступает старый еврей, как джинн из волшебной лампы Аладдина, — тут уж не остается сомнений, что я несколько спятил. Далеко ли мне, интересно знать, до полнейшего безумия?

И ради решения этого вопроса я налегал на вино. Пока Пилот рассказывал, барон Гильденстерн время от времени поглядывал на меня с улыбкой и подмигивал мне. Но скоро вея эта история ему надоела, и он спросил еще бутылку. Он откупорил вино и разлил по стаканам.

— Милый Фриц, — сказал он, посмеиваясь. — Я знаю, как дамы обожают шляпки. Муж, помогай ему Бог, это для них существо, покупающее шляпки всех мыслимых цветов и фасонов. Но снимать этот предмет туалета с женщин вовсе не забавно. Я, напротив, оставляю его им, когда уж лишу всего прочего. Ну, а если им непременно надобно чем-то швырять в мою голову, я предпочитаю рубашку.

— Неужто ты никогда не имел дело с женщиной, которая бы не швыряла в тебя рубашку? — спросил Пилот, вперяя взор вдаль.

Барон внимательно к нему пригляделся, будто прикидывая, не имеет пи безнадежная страсть в глазах иных такого очарования, что стоит за нее повоевать.

— Милый друг, — сказал он, — В ответ на твою исповедь я расскажу тебе об одном из своих приключений.

Семь лет тому назад полковник моего полка в Стокгольме принц Оскар послал меня в школу верховой езды в Сомюр. Я не выдержал срока, попав там в одну историю, но, покуда там жил, провел немало приятных часов в обществе двух богатых молодых друзей, один из которых, был Вальдемар Нат-ог-Даг, приехавший вместе со мною из Швеции. Второй был бельгиец — барон Клоотц, которы принадлежал к новой знати и владел громадным состоянием.





Благодаря рекомендательным письмам наших тетушек мы с моим шведским приятелем получили доступ в забавное общество старых обедневших легитимистов из высшей аристократии, потерявших на Французской революции все и доживавших свой век в провинциальном городишке близ Сомюра.

Все они были стары, ибо в молодости их у невест не было приданого, а у женихов — средств для поддержания семейства в том стиле, к какому обязывало каждого древнее имя, и, таким образом, они не произвели на свет нового поколения. Мир их неотвратимо рушился, и быть молодым в их глазах значило то же, что принадлежать второсортному обществу. Дамы качали головами над письмом моей тетушки, недоумевая, что за странная земля эта Швеция, где знать еще отваживается размножаться.

Скучно это было, скучно до смерти. Будто тебя поместили среди бутылей старинного вина и ванок с соленьями, и все это прочно закупорено.

В этом кругу много говорилось о богатой молодой женщине, вот уж год как нанимавшей роскошный загородный дом. Я и сам видел его крышу над каменной oгpaдой во время утренних своих прогулок верхом. Сперва дама эта меня нисколько не занимала. Скорей всего, думал я, это еще одна их похоронная плакальщица. Я лишь дивился тому, что молодость и красота в данном случае никого не настораживали. Напротив, кажется, эти качества располагали к ней старые очерствелые сердца.

Мне с готовностью представили объяснение, сообщив, что эта особа посвятила свою жизнь памяти генерала Зумалы Карреги, который, насколько мне известно, был героем и мучеником, отдавшим жизнь за своего Короля, защищая его от мятежников. В память усопшего она одевалась всегда в белое, жила на постной пище и воде, каждый год совершала паломничество на его могилу в Испании, щедро творила милостыню, содержала школу для деревенских детей и построила больницу. Время от времени ей были видения и голоса, надо думать, — нежный генеральский голос Зумалы. За все это ее высоко чтили в кругу моих друзей. Тот факт, что до смерти мученика она состояла с ним в более земных отношениях, нисколько не вредил ее репутации. Старым девам и холостякам, напротив, льстила мысль о богатом прошлом сей святой. Так одиннадцать тысяч девственных священномучениц Кельна, верно, радостно трепетали в раю, готовясь предстать перед Марией Магдалиной.

Едва мой друг Вальдемар познакомился с нею, сердце его растаяло, как кусок сахара в чашке горячего кофе.

— Арвид, — сказал он мне. — Никогда еще не встречал я такой женщины, и я знаю, что встреча наша предопределена роком. Ведь, как ты знаешь, имя мое — Нат-ог-Даг, и герб мой поделен на велое и черное поле. И стало быть, она предназначена мне, и я ей. Ибо в мадам Розальбе больше жизни, чем в ком бы то ни было, кого приходилось мне видеть. Это настоящая святая, и в эту свою святость, как в обязанность, вкладывает она больше рвения, чем вкладывает его военачальник в штурм осажденной крепости. Как свежий, едва раскрывшийся цветок, сидит она среди старых иссохших околосеменников. Она — лебедь на водах вечной жизни. Это — белое поле на моем щите. Но ее овевает смерть, и это — черная часть герба Нат-ог-Дагов. Так только, метафорически, могу я тебе описать, что мне открылось однажды, когда я на нее смотрел.

Мы много слышали о здешнем виноградарстве и узнали, как для белого вина одного благородного сорта гроздья оставляют на лозах дольше, чем для прочих сортов. И таким образом они чуть подсыхают, перезревают, обретают особенную сладость. Более того — в них проявляется качество, которое французы называют «pourriture noble», а немцы «Edelfaule»[114] и которое придает вину букет. Так и в атмосфере вокруг Розальвы, Арвид, — особенный букет, какого нет в атмосфере вокруг других женщин. Возможно, это аромат святости, а возможно, запах благородного гниения царственной лозы, несравненно сладкой плесени. Или, Арвид, тут скорей и то и другое в душе, поделенной на белое и черное, в душе Нат-ог-Дагов!

На следующее воскресенье — стоял уже май — я представился мадам Розальбе на обеде у одного моего друга.

Эти старые аристократы при всем оскудении держали отличный стол и не гнушались стаканчиком доброго вина, но молодая особа чечевицу с сухим хлебом запивала водою и притом с прелестной скромностью, производившей сухой кусок в ранг изысканнейших влюд, так что никто и не думал потчевать ее чем-то еще. После обеда в затененной, прохладной гостиной она с той же свободной скромностью развлекала собрание рассказом о видении, которое ей было недавно. Она вдруг очутилась, рассказывала она, посреди большого цветочного луга, и ее окружали дети, и у каждого над головой был нимв, как ясное, яркое пламя свечи. Потом к ней подошел сам Святой Иосиф и сообщил, что она в раю, куда призвана на роль няни при этих детях. Это, объяснил он ей, ни много ни мало — самые первые святые мученики, младенцы Вифлеема, убитые по приказу Ирода, и он указал ей, какая лестная предстоит ей должность, ибо, в точности как Спаситель страдал и умер за человечество, так и эти младенцы погибли ради Спасителя. При этих его словах, рассказывала она, ее охватило блаженство, и, ликуя, она объявила, что только об одном и мечтает — присматривать за убиенными младенцами отныне и во веки веков.

114

Букв.: благородное гниение (фр., нем.).