Страница 5 из 71
Вергильев не был готов целовать бьющую его руку, трепетно вдыхать вонючий черный дым. Не было у него и желания торговаться. Напротив, он ощутил какую-то — на грани отчаянья — горестную свободу. Наверное, так себя ощущает пленник, точнее, крепостной, которого долго куда-то везли в крытой повозке, а потом пинком вышвырнули в чистом поле. Пусть непонятно, где он, куда бежать, что вокруг? Но над головой небо, в небе облака, над облаками солнце, вдали лес, а сквозь поле тянется ведущая к счастью — куда же еще? — дорога. Жизнь прекрасна уже единственно потому, что ты жив! Даже угодивший в кучу дерьма орел, подумал Вергильев, повертит клювом, почистит перья, да и взовьется в небеса с мыслью, что за вычетом недавнего досадного происшествия мир, в общем-то, остался прежним. Где жизнь — там надежда и, увы, дерьмо.
Вернувшись в кабинет, Вергильев позвонил в приемную шефа, уточнил, на месте ли тот? Приемная шефа функционировала круглосуточно, дежурные сменялись каждые восемь часов, некоторых из них Вергильев знал в лицо, но по голосам не различал.
— Так точно, работает, — коротко доложил дежурный. Это означало, что шеф принимает посетителей, звонит и отвечает на звонки, проводит совещания, одним словом, деятельно руководит вверенными ему министерствами, ведомствами и государственными корпорациями.
Вергильев снял трубку прямого телефона, послушал гудок, опустил трубку. На телефонном пульте у шефа высветилась клавиша, на которой было написано: «Вергильев». Шеф, если не было возможности ответить сразу, мог ответить, когда освободится. Клавиша продолжала гореть, напоминая. Или — сбросить вызов, погасить клавишу.
«Ну что ты меня беспокоишь, — ответил он однажды на звонок Вергильева, — хочешь позвать на экскурсию в ад? Не суетись, я там был».
«И как там?» — поинтересовался Вергильев, побеспокоивший шефа, естественно, по совершенно иному поводу.
«Тихо, как в момент принятия решения, которое погубит многих, но которое невозможно не принять ради спасения прочих, которых значительно больше, — ответил шеф. — Там нет воздуха в нашем понимании, — продолжил после паузы, — человек находится в бесконечно растянутом во времени и пространстве болевом шоке. Но сознание работает как часы. Там не дают времени на размышление и ничего не предлагают за исключением исполнения желаний. Только вот чьих?» — странно завершил неожиданный разговор шеф.
И все-таки, Вергильев (как сопровождавший Данте Вергилий в аду?) еще на что-то надеялся.
Шеф редко тратил на беседу с кем-то больше пятнадцати минут. Не терпел длинных совещаний. Хотя, конечно, случались исключения, когда шеф сам оказывался в положении подчиненного. Высшие руководители страны сами решали, кому и сколько дожидаться в приемной аудиенции и сколько времени должны продолжаться совещания, которые они проводят. Тут шеф был бессилен.
Когда кто-то из высших руководителей звонил шефу, Вергильев всегда выходил из кабинета, хотя шеф не настаивал. Не распространялись временные ограничения также на известных, уважаемых людей, которых шефу было интересно слушать. Скажем, на артистку, которую он мальчишкой видел на экране, или академика, по учебнику которого шеф учился в студенческие годы.
Вергильев каждый раз предупреждал шефа, что артистка обязательно попросит денег на ремонт театра или лечение внука-наркомана, а академик — содействия в переводе земель опытного институтского хозяйства из федерального реестра в муниципальный, чтобы построить там коттеджный поселок или гольф-клуб. Но эти мелочи шефа не смущали. «Я вижу человека в наивысшей точке его полета, — как-то заметил он, — пусть даже она — в прошлом. Ты — в текущей жизненной ситуации, которая всегда ниже, я бы даже сказал, подлее. Он — и там, и там, но мое отношение к нему объемно, как на Страшном Суде, а твое — конкретно, как договор в ломбарде. Я вижу свет, пусть и погасшей, но звезды. Ты — мертвый ландшафт, темную часть израсходованной души, обратную сторону луны. Поэтому мне весело и хорошо с людьми. Тебе — грустно и тревожно». «Неужели ничего не попросила?» — удивился Вергильев. «Конечно, попросила, — рассмеялся шеф, — и я обязательно ей помогу».
Прошло двадцать минут.
За это время можно было решить судьбу не только России, но всей человеческой цивилизации.
Телефон молчал.
— Он один в кабинете? — снова позвонил в приемную Вергильев.
— Так точно, один, работает, — доложил дежурный.
— Может быть, в комнате отдыха? — у Вергильева от стыда горело лицо, но он решил испить горькую чашу до дна.
— Никак нет, только что звонил, велел пригласить заведующую библиотекой.
Издевается, сволочь! — Вергильев снова поднял трубку прямого телефона.
Гудка не было.
Шеф отключил прямую связь со своим советником Вергильевым.
Бывшим советником.
Вергильев, как во сне, написал заявление об увольнении по собственному, отнес в приемную руководителя аппарата.
Через десять минут к нему пожаловал сотрудник из управления кадров с обходным листом. Там значилось четырнадцать позиций, по которым следовало отчитаться, но во всех отведенных квадратиках уже стояли подписи соответствующих мелких начальников, как если бы Вергильев уже всех их обошел и за все казенное имущество отчитался.
— Но я еще не сдал технику, — пожав плечами, расписался в обходном Вергильев. — Ноутбук у меня дома. Этот… как его… айпад в Кремле, а модемный блок… Разве у меня был модемный блок?
— Не беспокойтесь, Антонин Сергеевич, — радостно подхватил обходной кадровик, — доверие полное, сдадите, когда вам будет удобно.
— Отберут же на выходе сегодня удостоверение, — заметил Вергильев.
— А мы вам оформим временный пропусчок, — быстро предложил кадровик, — по предъявлению паспорта.
Вергильеву вспомнился депутат Думы первого, кажется, созыва, устроивший взрыв у себя в кабинете. Якобы политические враги хотели его убить. Все знали, что он это сделал сам, но как следователи ни бились, им ничего не удалось доказать. Тогда у депутата дома произвели обыск и обнаружили служебный ноутбук, который тот указал, как «безвозвратно утерянный» во время взрыва. За хищение государственной собственности его и посадили на три года. Вергильев, правда, не помнил, реально или условно.
Нет, подумал он, это не мой случай, они же расписались, как будто я уже все сдал. То есть, теоретически спрос будет с них, а не с меня. Значит, что-то другое.
Вергильев не сомневался, что скоро установит причину случившегося. Состоявшая из величайшего множества долговременных и вынужденных, а потому ненадежных, соединений, разнонаправленных крутящихся моментов, сложнейшей сенсорной электроники машина власти работала вне доступной пониманию логики. Иногда решения в ней вызревали долго, как кристаллы. Казалось, ничего уже не произойдет, но достаточно было какого-нибудь ничтожнейшего происшествия, чтобы дело пошло. Кристалл вдруг выламывался из раствора, обретал крепость и форму, вспарывал, как ветхую дерюгу, реальность, принимал «на рога» обреченных, возносил в горние выси оказавшихся в нужном месте в нужное время. Или некое слово, слетевшее с высочайших уст, пройдя через ряд приближенных ушей, вдруг превращалось в каленую оперенную стрелу, которая сбивала с коня вросшего в седло начальственного всадника, уверенного, что ему еще скакать и скакать.
А еще были специально обученные люди, чьей задачей как раз и являлось программирование нужных (тем, кто за это платил) решений. Вергильев доподлинно знал, что обговоренная на высшем уровне ветка газопровода через соседнюю страну не пошла только потому, что до руководителя той страны дошли слова другого руководителя про его жену: «Такой жопой можно и сваи забивать и трубы принимать». Может, он и не произносил ничего подобного, но это уже не имело значения.
Как объяснил Вергильеву знакомый специалист по этим делам, доктор Геббельс был не вполне прав, утверждая, что чем чудовищнее ложь, тем охотнее верит в нее народ. Не все люди — идиоты, утверждал этот специалист, более того, большинство отнюдь не идиоты. Скрывать правду нет никакой необходимости. Но ее следует уподобить льдине, которая должна бесследно раствориться в кипятке спровоцированных эмоций. Правильно организованные эмоции, а вовсе не так называемая «правда» как раз и есть для толпы — «руководство к действию». Нет ничего проще, чем выставить честного человека лжецом, а благородного — подлецом, поскольку как индивидуальное, так и массовое сознание изначально враждебно добродетели. Христа обязательно распнут, объяснял специалист, а разбойника пожалеют, потому что ментально разбойник толпе ближе, а главное понятнее, чем Иисус Христос или любой другой правдолюбец. Не говорил, но мог сказать! Не напал, но лишь потому, что струсил. Не убил, но подговорил другого! Чем крупнее льдина — тем сильнее должна быть разогрета вода. А можно идти другим путем — начать безудержно кого-то хвалить, объявить его нравственным светочем, примером для подражания. Народ сразу возненавидит этого человека, подумает — вот сволочь! И… не ошибется. И вообще, заметил специалист, добродетель почему-то легче признается обществом за мертвыми, чем за живыми. К мертвым живые более великодушны, чем к другим живым. Половина так называемых «павших борцов», «символов эпохи» на самом деле никакие не борцы и не символы, а случайно или преднамеренно убитые люди.