Страница 135 из 179
Разговор Горького с раненым Лениным принес свои плоды. Кое-кто из интеллигенции и ученых избежал печальной участи и не был расстрелян — их пощадили. На какое-то время Горький взял на себя роль посредника между человеческим разумом и кровожадным зверством коммунистов. И эту роль он играл честно, со всей страстностью своей натуры, но в августе 1921 года Ленин поставил на этом точку — ему надоели заступничество и бесконечные ходатайства Горького, и он велел писателю уехать из страны под тем предлогом, что тому было необходимо лечение за границей. До конца дней Горького мучила мысль, что, если бы Ленин не выслал его из России, сколько еще жизней он мог бы спасти.
Раненый Ленин был словно лев, загнанный в клетку. И как он ни острил по поводу бюллетеней, сообщавших о состоянии его здоровья, — на одном из них, напечатанном в газете «Известия», он сделал такую приписку: «…Покорнейшая моя личная просьба не беспокоить врачей звонками и вопросами», как бы давая понять, что он здоров. Но раны оставили глубокий след в его душе. Ему всегда были свойственны беспощадность и жестокосердие, теперь же эти черты его усугубились. Троцкий писал, что именно тогда что-то нарушилось в сердце революции. Она начала терять свою «доброту и терпимость». Здесь было бы уместно добавить, что революция стала утрачивать и свой смысл, потому что ее предавали на каждом шагу.
Как Ленин ни настаивал на том, что он здоров и полностью поправился, врачам было виднее. было решено отправить его на отдых в Горки, бывшее имение Рейнбота, в прошлом градоначальника Москвы, находившееся в тридцати с лишним километрах от Москвы. Имение оправдывало свое название. Роскошный дом Рейнбота стоял на одном из высоких холмов среди холмистой местности, а внизу, подальше, были леса, в которых росли ели, березы, липы, дубы. Вокруг дома был парк с ухоженными цветочными клумбами. Аллеями парка можно было выйти в лес, где среди деревьев вились тропинки, уводившие в самую глубь его. Дом, который можно было бы назвать дворцом, поражал обилием предметов роскоши. Ленин с Крупской, привыкшие за всю свою жизнь к условиям быта, типичного мелкобуржуазного сословия, поначалу были подавлены пышностью интерьера, который украшали колонны, люстры, большие зеркала в резных белых рамах с позолотой. Со временем Ленин привык к роскоши этого дома. Особенно ему нравились огромные зеркальные окна, из которых открывался вид на необозримые пространства вокруг, на леса и поля. И все-таки ему всегда здесь было чуть-чуть не по себе.
Нижний этаж дома был отдан охране. Ленин с Крупской занимали часть второго этажа. В конце сентября, когда Ленин приехал в Горки, охрана уже была там. При виде Ленина и Крупской солдаты встали по стойке «смирно», отсалютовали им и преподнесли громадный букет. Кто-то произнес приветственную речь. Ленин скомкал свой ответ, сказав лишь несколько слов. Он терпеть не мог церемоний и был рад, когда оказался у себя на втором этаже, куда охрана не допускалась. Он выбрал для себя не такую просторную комнату, как остальные, но с чудесным видом в парк. Портьеры, ковры и живопись на стенах были выдержаны в светлых, радостных тонах. В высокие окна лился свет. Все вокруг говорило о милых добрых традициях, царивших здесь в пору, когда в усадьбе жили ее бывшие владельцы.
Происходило какое-то странное перераспределение ценностей. Суровый, неумолимый диктатор, по повелению которого пролетариат истреблял своего классового врага — всех богатых, жил, как вельможа, во дворце. Происходя сам из дворян, он теперь впервые в жизни оказался окруженным роскошью, какую раньше могли себе позволить представители его класса.
В начале октября в Москву приехала Анжелика Балабанова, секретарь Международной социалистической комиссии. У поезда ее встретил человек от Ленина и передал ей, что тот хочет видеть ее немедленно. На приличной скорости она была доставлена в автомобиле к Ленину. Когда она появилась, Ленин сидел на балконе. Она молча обняла его, пронзенная мыслью, насколько близок он был от гибели. Он еще не окреп, гулять ему пока не позволяли, но выглядел неплохо. Не то что Крупская. Сразу было видно, как тяжко ей пришлось за эти месяцы, — так сильно она постарела.
Ленин был в прекрасном настроении. Большая война подходила к концу, великие страны непременно должны были потерпеть поражение, и он мечтал о том времени, — а оно, по его предположениям, было не за горами, — когда всю Европу охватит пламя коммунизма. Ленин всегда гордился тем, что был реалистом, и никогда не предавался иллюзиям. Он и теперь в разговоре с Анжеликой Балабановой заблуждался на сей счет. Как математик, строил он «точные» выкладки, доказывая, что все европейские страны, одна за другой, за неимением другого выхода будут вынуждены последовать примеру России. Когда она, не без колебаний, решилась ему возразить, заметив, что, по ее мнению, только в Италии нашлось бы немало сторонников большевизма, он проигнорировал ее слова, передернув плечами. В конце концов, он же читал «Огонь» Барбюса, где его особенно потрясла сцена братания между французскими и немецкими солдатами. Он уверял Балабанову, что так оно и будет — границы перестанут существовать, война закончится, а конец ей положит всеобщее братание между солдатами. Слово «братание» не сходило с его языка. И после того как солдаты побратаются, провозгласят всеобщее братство, преисполнятся братской любовью и доверием друг к другу, — вот тогда-то они повернут штыки против своих хозяев-капиталистов и установят повсюду социализм. Ленин говорил так, словно воочию видел, как это все произойдет, и упивался картиной, рожденной его воображением. Он будто парил в небесах. Как просто и хорошо все получалось! Подождите, пройдет месяц-другой, и красное знамя социализма будет реять повсюду, от Петрограда до Пиренеев!
Анжелика Балабанова пыталась мягко ему возражать, обеспокоенная его завышенной оценкой коммунистического влияния на рабочее движение западных стран. Она сказала ему, что для пользы дела ей было бы лучше вернуться в Швейцарию, но он и слышать об этом не хотел. Относительно нее у него были свои планы, и очень важные. Он собирался сделать ее секретарем Коммунистического Интернационала, который задумал создать сразу же после того, как над Германией взовьется красный флаг. Правда, он сказал, что эти планы он пока держал в тайне. У Балабановой было чувство, что он все больше и больше теряет ощущение реальности, плохо представляя себе, что делается в мире. Затем разговор перешел на другую тему — немного поговорили о Фанни Каплан и ее расстреле. Как ни странно, он признался, что ему было бы легче, если бы решение о приговоре взял бы на себя кто-то другой, а не он сам. Видно было, что у него после истории с Каплан остался на душе тяжелый осадок. Но гораздо сильнее переживала Крупская, которая даже всплакнула. Причина слез была понятна — ее мучила совесть от сознания того, что революционеры шли на казнь, приговоренные своей же, революционной, властью.
Когда к вечеру был подан «роллс-ройс», чтобы отвезти Балабанову в Москву, Ленин отослал шофера и заставил ее сесть вместе с ними за стол и поужинать. Он поделился с ней своим усиленным рационом, выделенным ему на период выздоровления.
— Видите, этот хлеб мне прислали из Ярославля, — сказал он. — А этот сахар от товарищей с Украины. И мясо тоже. Они хотят, чтобы я, пока поправляюсь, ел мясо.
Его слова звучали так, как будто от него требовали чего-то невозможного.
Немного позже Балабанова затронула тему расправы над группой меньшевиков, приговоренных к смертной казни за контрреволюционную деятельность. Она сочувственно относилась к приговоренным, не скрывая этого.
— Неужели вы не понимаете, — ответил он, — что, если мы не расстреляем несколько меньшевистских вожаков, мы в будущем окажемся перед необходимостью расстрелять десять тысяч рабочих?
Она обратила внимание на то, что он говорил это без тени личной неприязни к тем несчастным людям. В нем не было никакой к ним ненависти, но и равнодушия тоже. Для него уничтожение врагов как бы являлось трагической необходимостью. Но у Балабановой возникло подозрение, что это, скорее, стало для него привычкой, рефлексом, срабатывающим всякий раз, когда на его пути возникало препятствие.