Страница 22 из 37
Утром я был в состоянии оценить характер ущерба и начать наводить порядок.
Часть седьмая
Анна Гольдмарк
Сидя со мной в машине, направлявшейся в сторону Западной Сто семьдесят четвертой улицы, Филлис рассказывала о матери и о себе. А рассказывать об этом ей было нелегко. Она вела личную невидимую войну, как я вел свою, и мы оба жили каждый в собственном мире теней. Не могу четко выразить, что же объединило нас в тот момент, но объединившая нас сила была значительнее, чем думал любой из нас двоих: и если основой нашего сближения послужила отнюдь не романтическая любовь, которая, если верить книгам, только и должна соединять мужчину и женщину, то и тут все было понятно: мы были не молоды и не светились радостью юности. Быть может, мы нашли опору друг в друге оттого, что оба оказались в отчаянном положении. Мы, по крайней мере, оказались нужны друг другу и медленно, но верно учились ценить друг друга.
Филлис рассказала мне о матери, то и дело сжимая руки на коленях и опуская глаза. Вначале речь ее была медленной, но затем она заговорила быстро, ведя рассказ о женщине, приехавшей из Европы и ничего особенного не добившейся. Здесь не оказалось молочных рек и кисельных берегов, только работа, бесконечная работа, которая не уменьшалась и не кончалась.
— Гляжу я на нее, — говорила Филлис, — и пробую понять ее, но тут же сомневаюсь, понимаю ли я самое себя. То есть начинаю я с того, что, зная, что люблю ее больше всего на свете, обдумываю, как дать ей мир и счастливый покой; и тут любовь моя обращается в жалость, и я сама себя спрашиваю, не говорит ли во мне чувство вины. Вы меня понимаете? Понимаете, что я хочу сказать?
— Похоже, да, — соглашаюсь я. — Похоже, мне понятно, что вы хотите сказать. Моя мама из других краев, но суть та же.
— Я знаю, как это повлияло на меня, — продолжала Филлис. — Знаю, что подстраивала свою жизнь под нее.
— Это естественно, — сказал я. — Тут нет ничего ненормального.
— Я не видела в этом ничего ненормального, пока не встретилась с вами, Клэнси. Я все называю вас Клэнси, а не Томом. Вы не возражаете?
— Нет, не возражаю.
— И вот когда я с вами встретилась… Вы не поверите, если я скажу, что тогда подумала. О таких вещах, конечно, не говорят вслух, но мне кажется, что можно и сказать, тем более, мне станет легче, если скажу. Первое, что я сказала себе, было: «Ради Бога, Филлис, не испорти ничего на этот раз!» Понимаете, Клэнси? Мне ужасно хотелось вам понравиться. Я взглянула на вас и сразу страшно захотела, чтобы вы обратили на меня внимание. А после этого приехала домой, посмотрела на маму и с ужасом поймала себя на том, что ненавижу ее. Можете представить себе такую страшную ситуацию, Клэнси? Как можно ее ненавидеть? Нежную, добрую, милую, самоотверженную. Я для нее — свет в окошке. Она часто говорила, что без меня жизнь ее лишена цепи и смысла. Как-то она сказала мне, что без меня она бы лишилась веры, прокляла бы Бога, швырнула бы свою жизнь ему в лицо. Понимаю, что по-английски это звучит дико и мелодраматично, но как она это сказала. Она просто пыталась дать мне понять, что я для нее значу.
— Все мы существуем лишь потому, что что-то для кого-то значим, — произнес я. — Ни вы, ни ваша мама в этом смысле не отличаются от других.
— Но, Клэнси, видит Бог, я посмотрела на нее и возненавидела ее!
— Не навечно же!
— Вот именно. Вы правы. Ненависть тут же ушла, но я стала другой. Во мне все перевернулось, и на следующий день я думала только об этом.
— Об уходе из университета по собственному желанию?
— Откуда вы знаете? — прошептала она.
— Понял, общаясь с вами, — объяснил я. — Со мною было несколько иначе. Я поступил на работу в университет. А потом познакомился с вами.
— Все произошло так быстро. Даже слишком быстро.
— Не знаю. Не знаю даже, применимо ли слово «быстро». И является ли оно синонимом слов «хорошо» или «плохо».
— Но окончательно я перестала ее ненавидеть тогда, когда рассказала о вас. Я рассказала ей все, что тогда о вас знала, и все, что тогда о вас думала. Сказала, что все будет хорошо, что не может не быть хорошо, и тут она захотела познакомиться с вами и поглядеть на вас. Вот почему я везу вас к нам домой. Я хочу, чтобы вы поняли ее, потому что, когда поймете, то полюбите.
— Уже полюбил, — сказал я. — Не тревожьтесь, Филлис.
— А мне не по себе, Клэнси. Я слишком немолода, чтобы в первый раз в жизни влюбиться — по-настоящему, — и из-за этого полна страхов и опасений. Нет уверенности, нет ощущения прочности, но я не хочу просить вас дать мне все это. Я должна обезопасить себя сама.
— Да, Филлис, — согласился я. — Я этого дать не могу. Вам придется думать самой.
— Вот я и говорю о том, что буду делать я. Не вы. Вы не делали мне предложения — я не имею права даже ожидать от вас предложения. Все это выстроила в воображении я сама. Глупая малышка, придумывающая волшебные сказки и переселяющаяся в мир вымысла. Понимаете, как это плохо?
— Не вижу в этом ничего плохого. Люди сами создают для себя такой мир, и если у них нет своего мира грез, то зачем жить? Но я хочу есть. Ваша мама хорошо готовит?
— Хорошо, — улыбнулась Филлис. — Очень хорошо. И сегодня, Клэнси, она приготовит свои коронные блюда.
Филлис показала мне, как ехать, и я свернул с Бродвея на Форт-Вашингтон авеню, сбавил скорость, ища места для стоянки. Место нашлось только у Сто семьдесят шестой улицы. Оттуда мы пошли пешком. И дошли до серого, бесформенного, безликого многоквартирного дома. Лет двадцать пять — тридцать назад этот дом мог даже считаться элегантным. Теперь здание обветшало, стало грязным и неопрятным. В вестибюле нас встретил застоявшийся прогорклый запах еды, лифт самообслуживания оказался металлической дешевкой, причем кабина была исцарапана без всякого смысла живущими здесь отчаявшимися детьми, готовыми сорвать зло на мир на первом же попавшемся предмете. Мы поднялись на четвертый этаж и вышли в холл.
Филлис шла первой. Она позвонила, но не дождалась, пока откроют дверь, вынула ключи: сама открыла дверь и крикнула неожиданно юным и веселым голосом:
— Мама, я приехала!
Она толкнула дверь плечом и сказала:
— Заходите, Том! Проходите!
Она больше не звала меня Клэнси. Я вошел в маленькую, заставленную вещами прихожую, подождал, пока Филлис повесит пальто и войдет в соседнее помещение, оказавшееся, как я потом понял, кухней. Филлис сказала что-то на пороге, вдруг осеклась на полуслове и закричала. Крик был негромкий. Он не был истерично-пронзительным: это был низкий вой, как от непереносимой боли, и когда я ворвался вслед за ней, увидел то, что увидела она: тело матери, распростертое на полу.
Я оттащил ее в гостиную и крепко держал, а она дрожала, плакала и умоляла отпустить ее, чтобы оказать матери помощь.
— Ей уже нельзя помочь, Филлис. Она мертва. Поймите, ваша мама мертва. Вам туда заходить незачем.
— Откуда вы знаете, что она мертва? Я не могу оставить ее на полу. Откуда вы знаете, что она мертва?
Я знал. И мне вдруг пришло в голову, что значительную часть своей жизни я посвятил работе, в ходе которой люди умирали, и признаки смерти были написаны у них на лицах. Мне удалось убедить Филлис оставаться на месте, асам я вернулся на кухню и стал осматривать тело ее матери. Мне довелось повидать множество смертей в разном обличье, мне были знакомы ужас смерти, ощущение бесцельности и пустоты. Но я никогда не видел, чтобы женщину пятидесяти пяти лет забили до смерти столь зверским образом — бессмысленно и безумно. Шея сломана, на теле синяки и шрамы, кожа содрана кастетом. Жестокое, бесчеловечное воплощение злобы, живущей в существе, выдающем себя за человека среди людей. Я взглянул на нее, дотронулся до нее, нащупал пульс, хотя в этом не было никакой необходимости, затем вышел и затворил за собой дверь.
Филлис сидела там же, где я ее оставил, и когда я вошел, беззвучно задала немой вопрос. Я кивнул.