Страница 21 из 44
Меж сталактитов поблескивала застекленная фигурная дверь. Я приоткрыл ее и ахнул: в глазах зарябили золоченые арабески Мавританского зала. Открыл еще одну дверь и попал в роскошный барочный Белый зал, в котором людно даже тогда, когда он пустует, людно от присутствия множества лепных нимф, атлантов, муз, кариатид, античных богов…
Право, сюда стоило прийти, как в некий филиал Эрмитажа, филиал негласный, неофициальный… Водил меня по этим залам немолодой дежурный электрик в синем техническом халате — Александр Арвидович Пернов. Роль добровольного экскурсовода взял он на себя не скуки ради и не по распоряжению начальства, а потому, что проработал в доме № 34 четверть века и не без основания считал себя старожилом и знатоком этого прекрасного здания.
Пернов провел меня в бывший кабинет начальника ЭПРОНа (его занимал теперь главный врач флотской поликлиники). Кабинет, где обсуждались планы уникальных судоподъемных операций, рождались дерзкие идеи, разбирались подводные поединки, кое-что сохранил из своего былого великолепия: темные дубовые панели, хрустальную люстру, камин черного мрамора с бронзовыми виньетками и зеркалом, которое еще помнило коренастого энергичного адмирала с кудрявой проседью черных волос. Помнило оно и высокого седобрового моряка в кителе без нашивок, но раз молвившего на «крыловских ассамблеях» свое веское слово военспеца.
Море не оставило этот дом и поныне. Над его парадным горит красный неон: «Маяк». Большую часть здания занимает заводской клуб старейшей русской верфи. Со стапелей этой верфи, основанной еще Петром, сошли и первый русский пароход «Екатерина», и первый русский броненосец «Петр Великий», и все те корабли, с которыми была связана жизнь эпроновца Домерщикова — «Аврора», «Олег», «Пересвет»…
Отсюда, из этих окон в октябрьскую ночь семнадцатого года хорошо была видна «Аврора», бросившая якорь напротив — у Николаевского моста. И отблеск выстрела ее бакового орудия полыхнул и исчез в таинственной глубине надкаминного зеркала…
Я верю в магию старых стен, верю в их способность помогать всякому, кто пытается постичь прошлое не только с помощью бумаг и музейных экспонатов… Именно поэтому я позвонил ветерану ЭПРОНа, заслуженному изобретателю РСФСР Анатолию Федоровичу Мауреру (номером его телефона снабдил меня Чикер) не откуда-нибудь, а из бывшего крыловского кабинета. Энергичный голос сообщил, что он, Маурер, хорошо знал Домерщикова как замечательного специалиста и как человека прекрасных душевных качеств. Перед самой войной Крылов назначил его наблюдающим за постройкой специализированных спасательных судов для ЭПРОНа «Шлем» и «Водолаз». Последний героически погиб на Дороге жизни, что шла через Ладогу.
Все-таки странная судьба для военного моряка. Полжизни Домерщикова учили топить корабли. Но ему, видно, на роду было написано совсем иное — спасать. Он спасал раненых с торпедированной «Португали», спасал матросов с «Пересвета», спасал затонувшие корабли, строил спасатели, чтобы те спасали потом жителей блокадного Ленинграда… Тут было над чем подумать…
Я спустился в грот, чтобы слегка передохнуть от всего увиденного и услышанного, записать кое-что в блокнот… Но отдыхать в тот день мне было заказано.
Мой добровольный гид рассказал мне, что этот дом приобрела в начале века графиня Игнатьева, жена генерал-адъютанта Николая Павловича Игнатьева, чье имя чтут в Болгарии как героя освободительной войны, как человека, подписавшего от имени России Сан-Стефанский договор. Сын четы Игнатьевых, лейтенант гвардейского экипажа Владимир Игнатьев, погиб в Цусимском сражении. В его память безутешная мать и построила этот грот.
Я обвел мрачноватые своды новыми глазами. Выходило, что экзотический грот вовсе не чья-либо причуда, не дань романтизму. То была как бы символическая могила сына-моряка — такая, какой представляла ее себе мать там, на дне Желтого моря, где остался лежать лейтенант Игнатьев со многими своими товарищами: вместо фамильного склепа рисовался ей подводный грот, где вместо свечей — сталактиты, вместо икон — раковины… Быть может, в этой импровизированной часовне она находила некое утешение своему горю. Конечно же, она верила в прекрасную смерть своего сына, не подозревая, что моряки на своих железных кораблях гибнут безобразно, растерзанные не пулями — осколками пудовых снарядов, гибнут, сваренные в перегретом пару, сожженные в огне корабельных пожаров… «Цусима» Новикова-Прибоя расскажет об этом спустя четверть века. Но она не читала суровый роман, написанный очевидцем, и умерла, веря в таинственные подводные чертоги, куда переселился ее единственный сын…
Я спросил Пернова, откуда он так хорошо знает историю: что это — увлечение, не состоявшееся призвание?..
— Я сам живая история, — усмехнулся электромонтер. — В жилах моих понамешано крови — от латышского кузнеца до французского маркиза. Прапрадед мой маркиз Перноу де Нотрп переселился в Россию еще в начале девятнадцатого века. Прапрадед по матери — берлинский скрипичный мастер шотландского происхождения Якобсон. Сын его служил придворным музыкантом у князя Неклюдова и увел у него дочь. От них родился мой дед Михаил Карлович Яковлев, генерал-майор по адмиралтейству, главный строитель броненосца «Орел», на котором ходил в Цусиму Новиков-Прибой. Дед был видным кораблестроителем. О нем писал академик Крылов, у него учился известный инженер Костенко, выведенный Новиковым-Прибоем в романе как Васильев. Костенко потом и сам написал книгу «На „Орле“ в Цусиме». Он известен как крупный советский инженер-практик, лауреат Государственной премии.
Ну а дед мой генерал Яковлев с первых же дней Октября перешел на сторону Советской власти. Умер он уже в преклонном возрасте в 1931 году, но до последних лет жизни работал. Мальчишкой помню его за верстаком, у тисков. Он делал модели кораблей. Кое-что хранится и сейчас в Центральном Военно-морском музее…
Я слушал электромонтера в синем халате, ничему не удивляясь. Я понимал, что старые стены сыграли со мной добрую шутку и я попал в некое фокусное средоточие исторических линий, преломленных сводами грота, как зеркальной параболой. Или, как бывает в океане, гидрофоны акустиков попадают в особый слой — подводный звуковой канал, по которому сразу же становится слышно далеко-далеко — на сотни миль вокруг. Я нечаянно вторгся в такой «звуковой канал», залегающий в пластах истории, и раковины грота из немыслимой дали доносят до меня и шум Желтого моря, врывающегося в люки тонущих кораблей, и раскаты цусимской канонады, и грохот взрыва на «Пересвете», и эхо залпа «Авроры», и отзвуки салюта над прорванным блокадным кольцом.
Если внимательно вслушаться, то сквозь орудийную пальбу и треск временных помех можно различить и голоса исчезнувших людей. Они звучат, они слышны из девятьсот пятого, из семнадцатого, из сорок второго. Надо только не упустить этот чудесный «звуковой канал», надо спешить, надо действовать…
Глава одиннадцатая. У кого бумаги Домерщикова?
Молчат гробницы, мумии и кости.
Лишь слову жизнь дана.
Из древней тьмы на мировом погосте
Звучат лишь Письмена.
«Эпроновская нить» раскрыла — увы! — немногое… Нить вторая ведет меня в Дачное на бульвар Новаторов к двоюродной племяннице Домерщикова Наталье Николаевне Катериненко. Это единственный теперь человек в Ленинграде, а может быть, и в целом мире, который хорошо знал Михаила Михайловича в последние годы его жизни. От Павла Платоновича я был наслышан, что Катериненко, коренная ленинградка, пережила блокаду, преподавала английский язык в Арктическом училище, а ныне вышла на пенсию. Она предупреждена письмом о моем визите, и я надеюсь узнать у нее очень многое, надеюсь на невероятное — вдруг у нее сохранились бумаги Домерщикова, его походный дневник, письма?
Мы сидим в маленькой квартирке блочного дома, и я слушаю взволнованный рассказ пожилой женщины, волнуюсь сам, жадно забрасываю ее вопросами, сержусь на себя, что сбиваю Наталью Николаевну с мысли, но ничего не могу поделать.