Страница 71 из 74
Или действительно еще мне не простила, как Хези говорит? Но чего не простила, за что? В чем я перед ней провинился? Придет время, я у нее это непременно выясню. И если увижу, что есть основания, попрошу прощения. И даже если нет, все равно, пожалуй, попрошу. Если ей это будет приятно.
А может, наоборот, она боится, что это я не простил?
Но ведь я сколько раз говорил ей, что словечком не упрекну, не вспомню даже! И не упрекну, буду держаться.
Скорее всего, это у нее из-за самочувствия. Мне ли не знать, какое огромное место играет физическое самочувствие в жизни человека и как оно все меняет. А у нее был такой сильнейший стресс всего организма, и самочувствие у нее все еще очень ненадежное.
Ну, и народу кругом много, это тоже не способствует. И Хези в том числе, и ей, наверно, перед ним неудобно. Но ничего, это ведь ненадолго. Вот останемся одни, и все будет иначе.
Все это говорит лишь об одном.
Что задача номер один в моем плане на дальнейшую жизнь – это восстановить отношения с Таней. И нисколько не сомневаюсь, что мне это удастся, потому что я многому за это время научился и учел прежние ошибки, больше не повторю.
Попросту и честно говоря, я убедился, что Таня – это большая любовь всей моей жизни, и я должен дать ей это понять. Приложу все усилия и добьюсь, потому что чувство настоящее и сильное. А настоящее чувство побеждает все.
18
Галину мою бедную жалко ужасно.
Хотя, как я уже упоминал, сама на себя навлекла. Но такие мучения – это уж слишком. И выздоравливать гораздо труднее при таком тяжелом душевном состоянии.
Правда, с тех пор, как дома, начала плакать. Ночью как-то слышу, из спальни какие-то звуки, и ночник зажгли. Йехезкель далеко и не слышит, а им, думаю, может, что-то надо. Пришлось встать.
Заглянул тихонько, а это Галка, лежит головой у матери на больной груди и плачет-разрывается. А Таня держит ее обеими руками и не пошевельнется, не поморщится даже, только зубы сжала. Хотел я зайти, подвинуть хотя бы Галкину голову, чтобы Тане не так больно, но она мне глазами и всем лицом показала: уходи, уходи. И я ушел, но знаю, что она с тех пор как минимум еще раз плакала, и это хорошо.
Разговаривает, правда, по-прежнему очень мало и только с матерью, но стала чаще вставать и ходить по квартире. И тут нашла себе еще товарища по разговору, Авнера, Йехезкелева сына-аутиста.
Сначала, когда мы домой вернулись, она вообще ничего не видела и никого не замечала. Лежала лицом к стене и молчала, вставала только в туалет. А аутист целый день сидит в салоне в кресле и тоже молчит, если отец к нему не подойдет, а отцу по большей части некогда. Взрослый и довольно толстый парень в кипе. Я с ним пробовал поговорить, хотел даже его ковриками развлечь, поучить, чтоб занимался, дал ему лоскут и показал, как завязывать. Завязывай, говорю – он посидел, долго думал, но завязал. Теперь бери второй, говорю – он взял. И завязывай – не шевелится, так и сидит с ним в руке. И все, ни в какую. Сидит, руку с лоскутом свесил и смотрит в пол. Я побился-побился и отступил, терпения не хватило.
А Галка вышла раз из туалета и вдруг обратила на него внимание – словно первый раз увидела.
Подошла к нему и говорит:
– Ты кто?
Он, понятно, даже не смотрит на нее.
– Почему не отвечаешь? Как тебя зовут?
Сидит и молчит.
– Сидишь в моем доме и даже не здороваешься, важный какой!
И пошла.
И тут он ей вслед, словно дверь несмазанная открылась:
– Я Авнер.
Она к нему обратно:
– А я Галина.
Молчит.
– Ну, чего молчишь?
– Я… знаю.
– А знаешь, скажи здравствуй.
– Я… больной.
– Какой еще больной?
– Мне на все плевать.
– Большое дело. Мне тоже на все плевать. Но у меня причина есть, а ты чего?
– Я… аутист.
– Ну, аутист, и что дальше? Поговорить не можешь?
Он молчал-молчал, я думал, Галка плюнет и уйдет, но она стоит и дожидается. И дождалась.
– Могу, – скрипит.
Она села с ним рядом и стала говорить, но мне уже не слышно, а его скрипучий голос слышу, значит, отвечает иногда.
И с тех пор она каждый день с ним беседует, пока сил хватает сидеть. Иной раз уйдет, полежит, отдохнет и обратно к нему, все что-то тихо ему рассказывает, и он вроде слушает. Нашла себе дружка! Но и слава Богу, хоть какое-то отвлечение.
А со мной на разговор не поддается, хотя я пробовал. Я думаю, потому, что помнит, как я ее за этот роман осуждал и не хотел – хотя ведь и мать точно так же. Но матери за зло не держит, а со мной сложнее. Оберегает свое горе, думает, я не понимаю, боится, что затрону грубо. Но это она зря. Просто она плохо меня знает.
Я, конечно, так по Азаму не страдаю, как Галочка моя глупая, а все-таки жалко.
Понятное дело, что он сам виноват, нечего было ему к евреям лезть, лунгистики никому не нужные изучать и заводить шашни с израильтянкой. Кто знает, может, даже и сотрудничал. А сидел бы тихо среди своей арабской публики, работал бы себе где-нибудь по уборке, женился бы на своей арабке – был бы жив и здоров.
И все-таки, как вспомню, поневоле становится жаль. Какой он был красивый и воспитанный, и в одежде отличный вкус, и какие у него руки были сильные и мягкие, когда он меня при травме раздевал-одевал. Такой прекрасный экземпляр пропал ни за что.
Не пришлось ему на мою Галочку порадоваться, не пришлось в Лондоне пожить и изучить до конца свой лунгистик. Может, из него бы вышел выдающийся ученый, у арабов ведь тоже бывают. Может, стал бы известный и состоятельный, и мы бы и впрямь переехали все в Лондон и жили бы там нормальной жизнью без национальных конфликтов, без терактов и без курса доллара на каждый день… В Лондоне ведь так живут, верно? Или это на другой планете? Ах, Лондон, Лондон, и где он только есть, этот Лондон…
19
И еще важный итог – моя дружба с Хези.
Скажут, человек себя не уважает, мало что принимает услуги от бывшего хахаля жены, еще и другом его называет. Но это скажут люди узкого кругозора, связанные по рукам и ногам мещанскими предрассудками. А я считаю себя выше этих предрассудков, и потом, они не знают Хези. Да и меня.
Поскольку он мне теперь твердо не конкурент, мы с ним часто беседуем. Он что-нибудь стряпает в кухне, а я к нему захожу, и беседуем. И в одной беседе я ему все подробно рассказал про камни. То есть не совсем все, а как они ко мне попали.
Таня ведь меня в свое время слушать не хотела и никаких подробностей толком не знает. И ему сказала лишь что, вот, попали к Михаэлю случайно эти чужие камни, какой ужас и что теперь делать?
Он никогда ничего меня не спрашивал, с советами не лез, один раз только, когда было с Хоне-ювелиром, дал понять, что думает. И мне с тех пор уже хотелось ему все рассказать, чтобы понял, но не такие у нас были с ним отношения. А теперь рассказал и говорю:
– Ты, Хези, наверно, слушаешь и только удивляешься, как нормальный разумный человек мог ввязаться в такую историю. Я и сам удивляюсь.
А он мне:
– Нет, я не удивляюсь.
– Ну, – говорю, – во всяком случае осуждаешь.
– И осуждать, – говорит, – никак не могу. Человек слаб. Кто знает, как бы я себя повел, если бы мне выпало вдруг такое искушение.
– Ты, Хези? Нет, ты бы не поддался, я уверен.
– Напрасно ты так уверен. Вот ты расскажи мне, например, что ты думал в этот момент, когда решил взять бриллианты?
Мне даже стало смешно:
– Думал? Решил? Да ничего я не думал и не решал, просто увидел и схватил. Полное затмение. Думать начал потом, когда уже поздно было.
– То есть сделал инстинктивно. Почему же ты считаешь, что у меня сработал бы какой-то иной механизм? Не было бы затмения?
– Потому, Хези, что у тебя совесть сильно развита.
– А у тебя нет?
– У меня? – Тут пришлось задуматься. Развита у меня совесть или нет? Вот уж не знаю. Я и ему-то это сказал автоматически, потому что так говорится.