Страница 56 из 74
Татьяна на мои грубые слова ничего не отвечает и выходит из спальни. А он стоял в дверях, теперь же, наоборот, входит и прямо ко мне. А я опять в невыгодном положении – лежу. Начал вставать, но он подошел совсем близко и рукой меня за плечо удерживает – лежи, мол. Я его руку отбил, рубанул ребром ладони неслабо, но он ничего. Руку убрал, отошел немного и говорит:
– Подождите, Михаэль, не вставайте, послушайте меня одну минуту.
– И секунды слушать не стану, уходите!
– Я не собираюсь говорить с вами о том, что есть между нами. Это совсем отдельный разговор.
– Никаких разговоров! – говорю. – Вон!
– Выслушайте меня, и я уйду. Я хочу вам помочь.
– Ах, – говорю, – как это любезно с вашей стороны! Но как-нибудь обойдусь. Татьяна, – кричу, – покажи гостю, где у нас дверь!
И тут звонок в эту самую дверь. Одиннадцатый час, никто ко мне так поздно не ходит. А вдруг полиция опять?!
Не успел предупредить, Татьяна уже открывает, даже не спрашивает кто. Улегся в постели пониже, принял больной вид. Слышу, она говорит:
– Нет, простите, к нему сейчас нельзя. Он нездоров.
Сообразила, слава Богу. А что ей говорят, не слышу.
Поговорили, наконец она, глупая женщина, отвечает:
– Ну, если так важно. Но пожалуйста, очень ненадолго.
И вводит прямо в спальню – деда окаянного! А этому своему говорит, выйди на минутку, у них дело.
– Нет! – я кричу. – Йехезкель пусть остается!
Татьяна чуть плечами пожала и вышла. А дед улыбается своей мерзкой улыбочкой и говорит:
– О, да у вас гости. Я думал, вы по вечерам один. И как вы себя чувствуете?
А сам уже даже без костыля, симулянт проклятый.
Хотел я его сразу гнать, именно с помощью того же Йехезкеля, но тут вспомнил все свои размышления на эту тему, что надо как-то его обезвредить, чтоб не приставал и не грозил. Но как? Я за всеми этими делами даже и подумать толком не успел, а он уже опять явился, не запылился.
И обращается к Йехезкелю:
– Не выйдете ли на минутку, нам надо побеседовать, кое-что обсудить.
Йехезкель ему:
– Я припоминаю по больнице, что больной не очень хотел с вами беседовать. Мне кажется, и сейчас тоже.
А я и забыл совсем, что Йехезкель этот присутствовал, когда дед пытался мой Адамант из-под подушки выкрасть, и вообще, что он, видно, полностью в курсе. Я даже Татьяне выговор не сделал, что разболтала, а надо было, надо!
– Нет, – говорю, – почему не побеседовать, побеседовать можно.
А Йехезкель мягко так, но настойчиво говорит:
– А может, не стоит, Михаэль? Говорить вам друг с другом не о чем. Камень этот красный («цирконий», дед вставляет), пусть цирконий или что угодно – не принадлежит никому из вас и должен вернуться к хозяину.
Деда аж перекосило:
– К какому еще хозяину? Чего вы встряли? Что вы об этом знаете?
– Лишнего ничего не знаю, только то, что надо.
– Да вам-то чего надо? Просили же вас выйти отсюда. Это дело между Михаэлем и мной.
– Это дело, – Йехезкель говорит тихо, – между Михаэлем и его совестью.
– Со-овестью? При чем тут совесть?
– Михаэль не захочет подойти к Судному дню с нечистой совестью.
Верно! Совсем скоро Йом Кипур, Судный день! И в ту же секунду меня и осенило, как надо поступить. Вернее – что сказать. Да ведь проще простого!
И говорю скромно:
– Конечно, не захочу. Циркония у меня уже нет. Он уже ушел по назначению, так что советую вам, папаша, успокоиться. Вот и все, что я хотел вам сказать. И желаю вам гмар хатима това, иными словами, положительной характеристики от Господа.
Дедуля отвечает машинально:
– И вам тоже… гмар хатима… Как ушел?! – И смотрю, покачнулся слегка. Йехезкель его немного рукой направил, и он так и бухнулся на кровать у меня в ногах. – Куда ушел? Мы же с вами почти договорились! Я пришел, чтобы предложить вам настоящую цену! У меня тоже совесть есть! Десять тысяч новых шекелей! У меня даже деньги с собой. Вот, вот! – И вытаскивает из кармана толстенький пакетик. – Прямо сейчас можете получить!
– Да, – говорю с сожалением, – цена неплохая.
– Продали?! Неужели продали? Кому? За сколько?
– Ну, – говорю, – это уж секрет изобретателя.
– Но я первый был! Вы должны были торговаться со мной!
– Нет, – говорю, – торговаться тут не приходится. Не тот случай. Да что вы так волнуетесь? Из-за какого-то циркония, даже если красивый.
Дед как вскочит, как шмякнет своим пакетом о пол:
– Идиот! – Правда, пакет тут же поднял. – Идиот несчастный! Продал! Ну, теперь погоди. Теперь я тебя закопаю.
Йехезкель говорит:
– Что же вы такое хотите ему сделать? И за что?
– За что, он сам знает, а что – увидит. Я уж найду, куда пойти и что сделать, не беспокойтесь. Будет помнить Хоне-ювелира.
Говорит и все пошатывается, видно, ножка-то все-таки подводит. И красный весь, как бы кондрашка не хватила, хотя оно бы и неплохо.
Йехезкель говорит:
– Хоне, не надо грозить, грех. Пойдемте лучше в салон, попьем чего-нибудь, – и берет его под руку.
Тот руку вырывает, но Йехезкель на это не смотрит и ведет его прочь из спальни. И вовремя, потому что надоело мне с ним чикаться, а все больше волнует вопрос, принесла ли Татьяна лекарство. И если принесла – а ведь, кажется, ясно дал понять, что совсем не могу без него, – то почему не дала сразу, а прислала мне этого своего? И дед еще приперся, в самый подходящий момент. И теперь он совсем злющий, и черт его знает, что в самом деле сделает…
Нервы в таком состоянии, что если сейчас не приму, то не знаю, что со мной будет, лопну.
31
Йом Кипур – это очень особенный день.
Некоторые ошибочно говорят про него «праздник», ну только это уж никак не праздник. Что он точно означает, я не так хорошо знаю, но день очень торжественный и, скажу даже, страшный. И даже дни перед ним так и называются «ямим нораим», то есть страшные дни.
Я, понятное дело, во все это не верю, и даже смешно бывает, когда религиозные берут несчастную курицу и вертят ее у себя над головой, надеются, что на нее вся их пакость перейдет и они в Судный день предстанут перед Богом чистенькие.
Чем бедная птица виновата, что они целый год ведут себя свободно, а на один день спохватываются и устраивают себе куриный душ, разом все на нее хотят скинуть. К тому же курица – существо небольшое, и хотя с нее даже перья облезают от всякой дряни, которую на нее валят, но всего она вместить не может, и однократной процедуры, по-моему, недостаточно, то есть курей на одного человека надо бы несколько. А значит, массу хорошей пищи зря переводить, потому что есть ее после этого нельзя, отравишься. И все это, по-моему, просто лицемерие и обманывать Бога, как будто он тогда не узнает, куда они девали свои грехи.
А с другой стороны, если подумать, то даже хорошо, что хоть на один день, хоть как-нибудь люди хотят стать людьми, а то было бы совсем без перерыва.
В общем, довольно страшный день. Еще накануне, как сирена прогудит, все замирает, как в кино бывало, когда ленту останавливали. Я вначале, как приехал, даже на улицу в этот день не выходил, дрожь пробирала, хотя день обычно очень жаркий. Так и чудилось, что выйду вот, а там стоят люди, один ногу поднял шагнуть, другой за чем-нибудь нагнулся, третий, может, под мышкой полез почесать, да так и замерли на сутки.
Теперь, конечно, привык уже, но поститься, как положено, не научился – все равно ведь не верю. Не знаю, как теперь будет, когда Татьяна вернется. Может, и соглашусь ради нее – одни сутки поголодать не страшно, а разгрузочный день даже полезно для здоровья.
Верить не верю, но атмосферу чувствую. Атмосфера у нас в этот день – у, какая густая! У нас в Иерусалиме она вообще сгущенная. Религиозные считают, что это от святости, может, и так, а я думаю, просто тут столько веков столько народу интенсивно верило, хоть и в разных богов, что на этом месте образовался свой микроклимат, не знаю, святой или нет, но очень насыщенный. И даже в глубь земли проникло и оттуда исходит обратно и действует. Недаром тут хамсины так тяжело протекают, поскольку атмосферная энергия накладывается на молитвенную.