Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 156

Для биологии понятие пространства было фундаментальным завоеванием. Карл Линней (1707–1778) принадлежал к ученой части Швеции. Сын пастора, он учился в Лунде и Упсале, совершил путешествие вокруг Балтийского моря. Линней принадлежал к латиноговорящей части Европы, и мы и поныне опираемся на его систематику растений. На той стадии главную роль играла острота взгляда. Его метод, «основанный на положении органов размножения… и часто именуемый половой системой, [в действительности основывается] на количестве тычинок, их сращениях, а также на половой принадлежности цветков» (Адриен Дави де Вирвиль). Благодаря гипотезам Линнея систематика двинулась вперед семимильными шагами.

Именно на этот необходимый этап интеллектуального развития натолкнулись еретики от естественного историзма. В предыстории трансформизма Гюйено выделяет Де Майе, который опубликовал в 1749 году в Базеле прелюбопытную работу, полную самых плодотворных идей, выдвинутых без всякого доказательства, и самых безумных концепций, озаглавленную в худших традициях просветительской дидактики: «Теллиамед, или Беседы индийского философа с французским миссионером об обмелении моря, образовании Земли, происхождении человека и т. д.». В соответствии с философскими традициями Востока, мудрость приходит издалека. Вся суша появилась из моря, доказательством чему — окаменелости, которые находят даже на вершинах гор.

Бюффон (1707–1788) был человеком серьезным. Лейбниц превращал Землю и планеты во что-то вроде древних жидких солнц. Декарт интуитивно рассматривал метеоры как свидетельство отделения Земли от Солнца. Бюффон более определенно полагал, что «все планеты были частью единого светила, и Солнце — это его центральная часть. Пока Земля остывала при движении, возникло центральное ядро, и поныне очень горячее, образованное из стекловидной материи, и затвердевшая кора»: несомненно, это зародыш той самой теории, которая достигла наивысшего расцвета в начале XX века у Зюсса. Набросок этапов развития жизни, только на материале ныне существующих животных, появление человека на последнем этапе — все это было намечено в «Истории Земли» (с 1744) и получило свое завершение в труде «Об эпохах природы» (1778). Итак, в истории природы мы на пороге того, что Серж Московичи изящно назвал «горячей и холодной вселенной».

Эволюция Бюффона исключительно интересна. Этот великий универсал принадлежит почти что к другой эпохе: можно вспомнить о химиках-еретиках, об антимеханицистах-антиаристотеликах XVII века, о людях горячей вселенной, терзаемых холодом. Его тоже мучила теплота и остывание Земли, которые он пытался понять путем ребяческих экспериментов с нагретыми докрасна пушечными ядрами — ухищрения, имевшие столь же малую научную ценность и такую же психологическую значимость, что и бычий язык Монтескьё. Бюффон и преэволюционисты избегали механистической жесткости. Владелец замка Монбар, антимеханицист, с его тяжелым взглядом на вопросы жизни и пола, ввел в натурфилософию понятие длительности, превратив ее в естественную историю. Предпринятая им атака затронула не только ортодоксальный библейский конкордизм. не составлявший большой проблемы, но и всю структуру мышления. Он заставил признать внечеловеческое время. Именно поэтому в конечном счете Бюффон был опасен. Высказанные слишком рано, его идеи могли помешать завершению работы по возведению здания механицизма, служащего для науки наставлением и пропедевтикой.

Вернемся к «Эпохам природы» и проследим за коварным ходом времени. Восемнадцатый век заканчивается. На дворе 1778 год. Осторожное и частичное осуждение со стороны Сорбонны не помешало мэтру из Монбара, новому патриарху из нового Ферне. Процесса над Галилеем больше не будет — только убийство Лавуазье. Сорбонна — это еще не вся Церковь; кроме того, осуждение касается скорее побочных вопросов, нежели сути. Суть — это история; история, которая с трудом завоевала общественную и политическую сферу, история, которая опрокинула картезианскую парадигму и которую механистическая вселенная пока еще не готова полностью принять, потому что она привносит в чертеж четвертое измерение, и это внезапное усложнение грозит все испортить.

Бюффон первым «дерзнул высказать суждение о точной длительности геологических эпох: „расположенные друг над другом слои… есть результат оседания под водой, продолжавшегося в течение тысячелетий, а не только в течение сорока дней потопа”. Также не отказываясь от разделения истории Земли на эпохи, он с исключительной смелостью оценил ее общую продолжительность минимум в 75 ООО лет» (Р. Фюрон).





Было ли это такой уж смелостью? Полутора веками раньше Декарт и Мерсенн с удовольствием жонглировали несколькими десятками тысячелетий в дополнение к шести тысячам ортодоксальной библейской хронологии. Но в действительности им нечего было делать с этим бесполезным временем. Мир Аристотеля, пространственно замкнутый, бесконечен во времени (а не вечен, как принято говорить): святой Фома Аквинский великолепно к этому приноровился. И таким образом, время до двойного — на уровне природы и человека — привлечения в XVIII веке исторической составляющей оставалось пустым, незаполненным, бесплодным. Время естественной истории Бюффона, как и историческое время «Опыта о нравах», с которым оно сходно, несмотря на все различия между авторами, — это время XVIII века, конкретное и насыщенное, а не пустое время философов. «В ответ на возражения он разработал методику подсчета длительности оседания. [Ее применение показалось комичным и неэффективным.] Отметив тонкость пластин сланца, он указал, что один прилив обычно не может унести осадочных пород больше, чем на 1/12 их толщины, что <…> потребовало бы 14000 лет для образования глинистого холма высотой 1000 туазов…» (Р. Фюрон).

Будучи приведена в действие, эта машина вызвала у правоверных механицистов смутный страх. Можно было следить за двигавшимися на ощупь предгеологией, предпалеонтологией, предысторией, чьи первые шаги, как и сами прозрения Бюффона, не вполне относились к XVIII веку. Абстрактное пространство небесной механики было прозрачным и, благодаря акту крещения, совместимым с духом Просвещения; громоздкая плотность геологических периодов была плохо уловимой, предромантической. Это значит, что дух Просвещения был нестойким, для Просвещения представляли угрозу его собственные успехи. В географическом смысле мир в XVIII веке как раз закрывался; но XVIII век создал другую, куда более ненасытную «границу», которая непрерывно росла: «границу» знания и информации. В конечном счете множитель эпохи Просвещения стал основой единства культуры.

Геологическое время появилось поздно. Оно оставалось в запасе до того самого момента, когда научная мысль смогла его освоить. В человеческой истории природы время появилось одновременно с квантовой физикой. Тем не менее десятилетие 1680-х годов питалось временем. Но время эпохи Просвещения было человеческим временем. Восемнадцатый век пренебрегал историей; одновременно он стал веком создания гуманитарных наук как отдельной области знания. Об этом свидетельствуют два эпохальных труда: «О духе законов» (1748) и «Опыт о нравах» (1756).

Оценен ли по достоинству труд, стоящий за двумя этими главными книгами XVIII века? Если верить мадам де Шатле, которая не любила историю, Вольтер написал очерк всеобщей истории, в конечном счете получивший название «Опыт о нравах». Конечно, существует антиисторизм эпохи Просвещения, шумный и искажающий перспективу. Механистическая революция отвернулась от истории. Научные законы исключали события. Когда около 1680 года целая плеяда умов проникла в закрытую ранее область политики и религии, поспешное конструирование, которым рационалисты стремились заменить мудрость традиции и истину, заключенную в Откровении, слепо копировало картезианский априоризм 1630-х годов. Присоединение рационалистов к картезианской парадигме было картезианским в худшем смысле этого слова, априористским, теоретико-дедуктивным. Рационалисты были богословами, которым недоставало только Божьего Слова.