Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 156

Вся идеология эпохи Просвещения вращается вокруг постыдности смерти. Просветители отвергли картезианскую парадигму, распространили механистическую гипотезу на ту область, где она не имела точки опоры, попытались наложить эсхатологию на течение времени. Им требовалась незаметная смерть, о которой можно было бы забыть. Если внимательно присмотреться к марсельским похоронным дрогам, чистеньким и жизнеутверждающим, этого будет достаточно, чтобы увидеть в них минимальную составляющую громадного усилия, приложенного философией Просвещения. Коротко говоря, смерть более не имеет прав в городе; она, со всей ее неприятной сущностью, стала частным делом, низведенным до уровня личных переживаний и семейного круга.

Публичная смерть стала семейным делом. Будем опираться на работу Филиппа Арьеса. В Европе и Америке, то есть в христианском мире, смерть проходит четыре стадии. Первый этап — молчаливая, старинно-завещательная смерть раннего Средневековья, сохранившаяся у крестьян Толстого: лицом к стене, спиной к живым, один на один с Богом. Второй этап — публичная, по сути своей уже барочная смерть позднего Средневековья и XVII века. Определяющее событие общественной жизни, смерть-спектакль в назидание живым… На третьем этапе круг сужается. Смерть остается осознанной, но ее социальные рамки сводятся к семейному кругу (здесь XVIII век следует переменам, произошедшим в XVII, и опять-таки оказывается вполне тождествен XIX веку). Четвертый этап: смерть становится все более и более подпольной, ее скрывают от умирающего, а потом — за счет отказа от траура, этой последней уступки, — и от живых. «В прежние времена, — отмечает Арьес, — смерть была трагедией, нередко комической, в которой играли умирающего». В этом жанре немало отличился Вольтер: он двадцать раз репетировал, но довольно плохо отыграл последний акт в июле 1778 года. «В наши дни смерть — это комедия, в которой играют человека, не знающего, что он должен умереть».

Разумеется, три первых этапа как целое противопоставлены четвертому. Переход от второго к третьему занял примерно век. Простой народ на сто лет отстал от аристократии. Этот важный поворот позволяет приблизиться к сути эпохи Просвещения.

На протяжении всего XVIII века, как и веком ранее, «считалось само собой разумеющимся, что человек знает о приближении смерти — либо потому, что он внезапно осознал это сам, либо потому, что его пришлось предупредить… В ту пору смерть редко бывала внезапной, и внезапной смерти очень боялись — не только потому, что она не оставляла возможности для покаяния, но и потому, что она отнимала у человека его смерть. Надо было быть сумасшедшим, чтобы не замечать признаков надвигающейся кончины; моралисты и сатирики немало высмеивали чудаков, не желавших признавать очевидное». Роль близких, духовных друзей, заключалась в том, чтобы, когда придет необходимость, стать nuncii mortis[50]. Дон Кихоту врач, недовольный его пульсом, советует «на всякий случай подумать о душевном здравии, ибо телесному его здравию грозит… опасность».

«Чем ближе мы подходим к нашему времени, чем выше поднимаемся по социальной и городской лестнице, тем меньше человек ощущает свою собственную близкую смерть…» В XVIII веке врачи отказались от роли nuncii mortis[51]. Друзья тоже больше не вмешиваются, происходит сдвиг в сторону семейного очага. Постепенно. В простонародной среде в первые десятилетия XVIII века смерть чаще всего остается публичной. «Умирающий не должен был быть лишен своей смерти». Необходимо было также, чтобы он на ней председательствовал… Пока кто-то «покоился на ложе, тяжело больной», комната заполнялась людьми — родными, друзьями, соседями, собратьями. Окна и ставни были закрыты. Зажигались восковые свечи. Если прохожие встречали на улице священника, несущего предсмертное причастие, обычай и благочестие требовали, чтобы они последовали за ним в комнату умирающего, хотя бы тот был им вовсе незнаком. Приближение смерти превращало эту комнату в своего рода общественное место. В этом смысл фразы Паскаля: «Я умру один», — намеренная парадоксальность которой подчеркивает, по контрасту с толпой присутствующих, духовное одиночество умирающего. Разумеется, священники старались навести в этой сутолоке хоть какой-то порядок, а врачи эпохи Просвещения в конце XVIII века порывались из соображений гигиены гасить свечи и открывать окна.

Каждый человек был свидетелем стольких смертей, что, не слишком страдая, повторял те слова и движения, которые в момент смерти приходили ему на память. Эти смиренные занятия в последние часы помогали и живым, и самому умирающему.

В XVIII веке в кругах знати продолжалось медленное движение. Ретиф де ла Бретон (автор «Парижских ночей») оставил нам свидетельство того, каков был стиль смерти в Париже во второй половине XVIII века. «Однажды вечером, проходя по улице Египтянки, ныне уже не существующей, Ретиф был привлечен звоном колокольчика: священник в сопровождении клирика нес предсмертное причастие» (Пьер Гаксотт). Автор порнографических книг и друг философов повел себя вполне в духе христианской традиции: «Как вспоминает Ретиф… он последовал за ними, подтягивая вместе со священником слова псалма, который читал клирик. На маленькой улице Верде они поднялись на шестой этаж к небогатому почтенному буржуа, дышавшему на ладан. „Брат мой, — сказал священник, — ваша жизнь была беспорочной и трудной, уповайте же на доброту Господа; в этой жизни вы знали одни лишь тяготы; награды ждут вас в жизни вечной; с таким смирением перенося несчастия…” — „Да ведь я, — прервал умирающий, — я был счастливейшим из смертных, у меня была лучшая на свете жена, прекрасные дети, работа, здоровье… Я был одним из счастливейших”. Священник прослезился, обнял его и, взяв причастие, воскликнул: „Мой Боже! Вот сосуд, достойный Тебя!” Он причастил больного и опустился на колени, чтобы прочитать „Тебя, Бога, хвалим”» (о, сентиментальный XVIII век!). Достаточно ограниченная интерпретация, но, что гораздо важнее, здесь — прочность ненарушимой традиции, глубина христианского таинства.

Смиренный и благородный буржуа из рассказа Ретифа умирал в Париже накануне революции как крестьянин XVII века. Тем решением наверху уже начинались перемены, смерть становилась достоянием семейного круга. Присвоение смерти семьей в XVIII веке — составляющая часть двух различных структур. Это один из аспектов общего роста роли семьи. Более, чем когда-либо, ребенок и умирающий принадлежали узкому кругу ближних. Супружеская семья аккумулировала в себе непрерывно увеличивающуюся часть эмоциональной жизни. Но, кроме того, общество более не способно интегрировать смерть. Идеология Просвещения удобства ради отказалась, по крайней мере во Франции и в Англии, — но Англия раскаивается в этом — от всякого эсхатологического продолжения. У нее нет ответа на нелепость могилы; прикрываясь удобным секуляризующим distinguo[52] и используя сдвиг в сторону личностных переживаний, элита эпохи Просвещения избавляется от смерти и от умирающего, перекладывая эту ношу на узкий круг членов семьи.





Одновременно, в духе «очищенного» христианства Реформации и Контрреформации, элита XVIII столетия, заботясь о гигиене (удобство живущих — превыше всего!), без колебаний разрушала до основания важнейшие обычаи традиционного общества. В XVII–XVIII веках хоронили быстро. Примерно до 1720 года погребение совершалось в церкви на следующий же день. Но в 1720—50-е годы в результате упорной и, без сомнения, оправданной борьбы останки бедняков повсеместно лишаются допуска в церковь, попадая в освященную, но все-таки ненадежную землю кладбища. В то же самое время епископ Лизьё запрещает играть свадьбы по субботам. Борьба против чрезмерного пристрастия к трупам. Недоверие к сексу, распространявшееся даже на освящающее его таинство, религия души, идеология элиты. Между тем требования гигиены ведут к новому неравенству перед лицом смерти. Гигиена не изгоняет аристократов и духовенство из нефа и с хоров. Достаточно складывать тела бедных, имя коим — легион, вне пределов охранительных сводов храма, в стороне от обнадеживающего и воплощенного таинства алтаря. Высокое достоинство бедняков… Умение различить в их чертах облик Христа в день Страшного суда… Возможно, подобные мысли посещали господина с улицы Верде. Элите они вскоре сделаются чужды. Философам — это само собой, и христианам. Душа и чистота, Господне величие, главенство морали и ясность мысли — вот их новое богатство: клин клином вышибают. Анимизм бедняков? Таинство Воплощения!

50

Nuncii mortis — вестники смерти (лат.).

51

Nuncii mortis — вестники смерти (лат.).

52

Distinguo — разделяю, различаю (лат.).