Страница 3 из 156
Тот же процесс протекает везде, но в более позднее время. В Германии лексикон Просвещения оказывается на уровне 1 около 1700 года; уровень 4 в западной Германии достигается, по-видимому, около 1800 года, а в ее восточной части — безусловно, никак не раньше второй половины XIX века. Испания выходит на уровень 1 к 1730 году, а к 1750-му — только на уровень 2. Италия опережает ее на несколько лет. Уровень 4 был превзойден там в эпоху Risorgimento[5]; что же касается Испании, то она достигла его лишь в начале XX века.
Этот краткий эскиз, предвосхищающий результаты данного исследования, позволяет в первом приближении подойти к реальности эпохи Просвещения во времени и пространстве. Те 120 млн. человек, что населяли в каждый данный момент пространство, которое в XVIII веке уже можно назвать Европой, а тем более те 500 млн, что сменяли друг друга на этом пространстве на протяжении девяноста лет, жили вовсе не вместе и не одновременно. Овернские крестьяне (еще в 1770 году на 90 % неграмотные), запертые в своих провансальских говорах, — не современники крестьян-животноводов земель Ож в Нормандии, на 80 % грамотных, понимающих по-французски и воспитанных на католицизме янсенистского толка, близком духу Просвещения даже в том, от чего он отказывался. Если уже на этом уровне дистанция оказывается значительной, что же общего можно найти между пятнадцатью атеистами, собравшимися однажды вечером отужинать за столом у барона Гольбаха, к изумлению несколько шокированного Дэвида Юма, и мистической атмосферой хасидских еврейских общин Литвы? Европа XVIII века стала свидетельницей того, как диапазон присущих ей культур расширился едва ли не до бесконечности. В Норфолке она стала провозвестницей сельскохозяйственной Европы XIX века; в Манчестере — современницей промышленной революции; в Лондоне и Париже, в узких кругах, она дала начало трансформизму. И притом Европа XVIII века по глубинной своей сути остается удивительной резервацией традиционных обществ, в пяти или шести случаях светских на западе, намного более архаических на востоке и юге. Общая история XVIII века вызывает в памяти образ реки, в водах которой растворено слишком неодинаковое количество разнообразных наносов, чтобы они могли смешиваться.
По мере того как мы поднимаемся из глубины времен к современности, задача историка становится более трудной. Выигрыш в доступности информации оборачивается проигрышем за счет массы все усложняющихся сведений, которые необходимо понять и обобщить. С конца XVII по конец XVIII века объем информации, подлежащей обработке, увеличивается раз в двадцать. Следовательно, уже на начальном этапе невозможно избежать теоретического вопроса о методе. Конечно, история должна охватывать все… Но если так — каким образом заключить в систему глобального объяснения, которую мы отваживаемся назвать «метаструктурой», судьбу 500 млн. человек, принадлежащих множеству разных культурных мирков, наверное, сотне не сводимых друг к другу хронотопов, 500 млн. человек, из которых, надо признать, только элиты по-настоящему обладают общностью истории? В конечном счете Европа эпохи Просвещения существует только как вершина айсберга, все более и более истаивающая по мере того, как мы движемся в пространстве с запада на восток, а во времени спускаемся от 1770-го к 1680 году. При этом ни в коем случае не следует отделять элиты, имеющие долгую историю, от более примитивных обществ, которые служили для них основой, не получив равной доли в их наследстве. Начиная с определенного уровня сложности мы не можем надеяться обобщить все одним махом. Разумеется, объяснительная общность включает в себя подготовительную работу. Интеграция осуществляется поэтапно. Она предполагает предварительное создание промежуточных структур.
Историку XVIII века угрожают две опасности: нагромождение бесхребетных историй, развоплощенная интеллектуальная история, обезглавленная социально-экономическая история, политическая история как бесплодная игра в отрыве от всякого физического и человеческого окружения; чересчур быстрое возвращение от социально-экономических вопросов к обособленному миру идей. Между тем европейская цивилизация эпохи Просвещения находится в точке пересечения и возникновения вполне четких структур, построенных исходя из живой и конкретной человеческой реальности.
Возможно, нам будет необходимо еще раз обратиться к 1620—1630-м годам, вспомнить классическую эпоху, полвека, предшествовавшие панораме 80-х годов. На фоне унылой экономики, в суровом социальном климате — чудо мысли. За пятьдесят лет на основе математического инструментария новая картина мира бесповоротно замещает прежний, схоластический порядок — переосмысление двухтысячелетнего синтеза. Начиная с классической эпохи, как никогда прежде, утверждает себя широкая автономия истории идей. Яркий пример — математика. Вспомним алгебру, которая в качестве отправной точки механистической философии, а значит, интеллектуальных достижений XVIII и объединенной философии XVII–XVIII веков играет главенствующую роль.
В XV–XVI веках методом проб и ошибок устанавливается система обозначений, развивается абстракция, формируются методы вычислений, доведенные до совершенства гением Виета (1540–1603). С этого момента становится возможным независимое развитие алгебры, признанной «сформировавшейся», а значит, отдельной дисциплиной — со своими правилами и законами, со своей собственной логикой. Появление гарантированной бумаги, хлеба, чернил и свободного времени — и почти чистая история, независимая от всякого материального окружения, объединяет во времени, на протяжении двух веков, мысли нескольких сот человек. Математический инструментарий, некогда работавший на нужды землемеров, а совсем недавно — итальянской гидравлики да, быть может, на растущие потребности горного дела и торговли, еще до научного чуда 1620—1650-х годов освободился от внешних ограничителей, чтобы следовать требованиям одной лишь чистой диалектики.
Математизация мира была бы невозможна без независимого существования соответствующего инструментария, в данном случае — математического. Но этот инструментарий, в свою очередь, получил колоссальный импульс благодаря потребностям новой космической архитектуры. И вот с этих пор, особенно в XVIII–XIX веках, математическая мысль, будучи устремлена вперед и подчиняясь логике своего внутреннего развития, движется впереди потребностей научного строительства. Многомерные геометрии (Лобачевского и Римана) возникают почти одновременно в 1840-х годах как завершение долгого пути размышлений, начатых Уоллесом в 1685 году и продолженных Д’Аламбером и Лагранжем, И. Ф. Гербартом и Грассманом; тогда же Джордж Буль (1815–1864) создает бинарную алгебру. Вскоре начинается плодотворная унификация языков математики и формальной логики за счет создания единой символики. Напрасно вы будете искать причину этого во внешних факторах: ничего, кроме внутренней логики; это нисколько не отменяет того, что Лобачевский, Риман, Буль и специалисты по формальной математической логике столетием раньше предвосхитили наше время. Без выкованных ими инструментов теоретической физике 1910-х и кибернетике 1940-х годов пришлось бы опираться на невозможное.
Эти рассуждения приводят нас обратно к XVIII веку. Разве пример математики не говорит в пользу полной автономии мыслительной сферы? По достижении определенной стадии зрелости сформировавшиеся дисциплины, особенно наиболее абстрактные, добиваются права на независимое развитие. На рубеже 1620—1650-х годов творцы современного мира добились решающего прогресса в уровне абстракции. Как следствие, они создали идейные системы, более независимые от материального окружения, и междисциплинарные логические связи, способные к самостоятельному развитию. Все сказанное о сформировавшихся дисциплинах столь же верно относительно объединяющей их систематики. Коротко говоря, интеллектуальная перспектива Галилея и Декарта, по крайней мере с момента ее решительной победы (около 1650 года) над разрушенной и исчерпавшей себя перспективой аристотелевско-схоластической, функционирует как «сформировавшаяся абстрактная дисциплина», располагающая тем самым своей собственной, совершенно самостоятельной историей. Избавившись от давления окружающих обстоятельств и перебоев, связанных с неравномерным прогрессом стремившихся к интеграции дисциплин, она обрела способность к собственному логическому развитию. Мы увидим это во второй части работы. Корпус текстов классической эпохи, восходящий к Галилею, к Декарту, к развитию анализа и прогрессу алгебры, задает несколько важнейших направлений. Сведение материи к протяженности, вотчине евклидовой геометрии, вкус к примитивным механистическим схемам вроде «Вселенная — часовой механизм», даже априорное утверждение математической природы творения, гарантии научной корректности. Свод, в котором эта идейная система, если угодно, предполагает также глубинное противопоставление природы и мыслительной деятельности. Таким образом, картезианская и посткартезианская философия ведут теологию к абсолютной трансцендентальности. Творец «неопределенной» Вселенной, залог порядка, источник primum mobile[6], удаляется шаг за шагом. Это Бог, почти неосязаемо сокрытый в своем творении и при этом в любом случае доступный сознанию. Спрятанный и далекий Бог. Первоначально его трансцендентальное величие подталкивает традиционную набожность к парализующему благоговению. Этот бесконечно далекий Бог, трансцендентальный до невыразимости, тем не менее не перестает быть посредником, основанием теории познания. Как ни парадоксально, этот Бог, изгнанный из природы, оказывается средоточием всякой интеллектуальной деятельности. Между мыслящим субъектом, как его определяет Декартово cogito[7], и пространством натурфилософии Бог первоначально становится и создателем, и залогом всякой теории познания.
5
Risorgimento — обновление (итал.).
6
Primum mobile — первотолчок (лат.).
7
«Я мыслю…» (лат.).