Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 192

Но ему снова повезло. Машина скрылась в лощине, и он побежал, а потом упал на мягкий ковер клевера.

Он не помнил, сколько времени и какое расстояние он прополз, как крот, по пушистому ковру клевера. Пыль и пот, смешавшись в единый настой, забивали и заливали рот и глаза. Первый раз передохнул лишь тогда, когда послышался шум приближающегося автомобиля. Ему с трудом удалось втиснуть в узкую борозду свое упругое, молодое тело. Он перевернулся на спину и посмотрел, прикрыты ли ноги и тело клевером.

Учащенно билось сердце, но усилием воли он сдерживал дыхание, чтобы не было его слышно.

Кто, как не сердце, первым чувствует опасность? Кто, как не оно, заставляет настораживаться, действовать, жить? Где-то совсем рядом шум мотора, чужой разговор. В нескольких метрах проскочила машина. Шубов понял, что за ним не видно следа, и лежал, совсем затаив дыхание. До боли в суставах сжал рукоятку пистолета. В нем восемь патронов. Это еще жизнь и борьба.

«Если что, восемь зря не выпущу».

Несколько раз приближался к нему шум автомобиля, подозрительно шуршал клевер, слышались злобные крики, сверху стрекотали автоматные очереди. Он лежал, доверившись времени и своей выдержке. Шубов даже усмехнулся раз, когда фашисты опять на какое-то время прекратили поиск. Затаились, хотели, чтобы летчик обнаружил себя.

Шубову везло. Зенитчики, которые его сбили, не видели парашюта, поэтому сейчас, находясь на своих батареях, поздравляли друг друга и радовались своему успеху. Искали Шубова немцы случайные, проезжие с дороги. У них с собой не было собаки и не было большого резерва времени.

Помолчав какое-то время, немцы опять открыли огонь, начали кричать, чтобы создать видимость, что летчик обнаружен и они стреляют по нему. Но парашютист лежал. Над ним мирно и таинственно покачивались пушистые темно-розовые, почти фиолетовые цветочки клевера. Поняв, что жизнь еще возможна, Шубов как-то успокоился, и его обоняние восприняло, что эти цветочки пахнут зеленью и медом.

…Стемнело. Давно уже никого не было слышно, и летчик решил: «Пора, что будет, то будет». Он чуть пошевелился, сердце вновь заработало часто и сильно. Приподнялся. Ноги, казалось, налились свинцом. Руки, плечи и поясница ноют. Превозмогая боль, Борис сначала пополз, встал, пошел и побежал. Он помнил, где был лес с дорогой и немцами, и бежал параллельно опушке, в сторону более темной половины неба, туда, где был восток. На пути попала пшеница, бежать стало невмоготу, не хватало воздуха. Пошел. Кончилось поле, и он услышал запах воды, болота и почувствовал на лице сырость.

– Вода!

Только теперь ему нестерпимо захотелось пить. Пить! Но речки не оказалось – это было болотце. Пришлось по низкой, травянистой низине идти долго, порой прижимаясь к самому лесу.

Здесь был тыл. И дорога ночью спала. Шел осторожно, теперь спешка могла все испортить. Поредевшие облака позволили ему найти на небе Большую Медведицу, и он пошел на северо-восток, к тетеревским лесам, рассчитывая перейти, переплыть к своим севернее Киева, где не было активной линии фронта.

Чтобы как-то утолить жажду, ложился несколько раз на мокрую и прохладную траву, зарывался лицом в высокую осоку, прикладывал к горящему лицу черную и жирную, как масло, грязь. От этого становилось легче.

Под утро услышал запах жилья. «Если немцев нет, то подберусь к крайней избе, попрошу хлеба и узнаю, где я нахожусь. А может, и дорогу укажут».

Старики спят мало, встают рано. И эта истина подтвердилась. Первой у крайней хаты показалась старуха. Вышла на крыльцо, перекрестилась, посмотрела вокруг и не торопясь пошла к хлеву.

«Наверное, к корове», – подумал Борис, еще раз осмотрелся и отметил: машин и повозок на улице не видно, чужих лошадей тоже. Да при посторонних, а тем более фашистах, наверное, себя так спокойно не ведут.



Лежал, затаившись, и слушал. Все спокойно. Полусогнувшись, подошел к хлеву, навалился телом на ворота, пистолет в руке. И тихонько:

– Бабушка, вы не бойтесь. Свой я, русский. Скажите, в деревне есть кто-нибудь чужой или немцы?

– Где ты есть? Чего прячешься? Это ты боишься, а мне-то что бояться. Я свое отжила. Ну-ка покажись, кто ты такой? Да заходи в хлев, а то кто увидит.

Шубов приоткрыл ворота и зашел внутрь. Посмотрел через щель, нет ли кого, кто бы мог видеть, и успокоился.

– Бабуся! Летчик я, у меня самолет сбили. Теперь мне надо к своему полку пробираться. Подкормите меня тихо чем-нибудь да скажите, где я нахожусь. Я сразу уйду в лес.

– Сынку, ты тут посиди. Не бойся. Я никому ничего не скажу. В хуторе никакого немца нет, а наши уже давно ушли.

И пошла, не оглядываясь и не спеша, в дом. Потянулись длинные минуты ожидания. Прошло томительное время, и женщина вновь показалась на крыльце, но теперь уже с ведром. Вышла, постояла, осмотрелась и пошла к Борису.

– Наши-то еще спят. Да это и к лучшему. Вот тут тебе каравай хлеба ситного, сало, а это глечик кислого молока. Парного тебе нельзя. Ты теперь как на покосе. Если хочешь добре работать, то воду ни-ни. Это вот выпей, и с богом. Обойдешь хутор задами на тот край и вдоль дороги. Выйдешь на Тетерев и повертай вправо. Он тебя на самый Днепро выведет. А поешь потом. Днем-то отсидись, чтобы недобрый глаз тебя не увидел. Сказывают, что лиходеи уже в Киеве?

– Нет-нет, бабуся. Наш Киев. Спасибо вам за заботу и ласку.

– Ты допей. Кислое молоко легкое. На ходу не помешает. Допьешь, и с богом. А я пойду на крылечко. Если буду стоять, значит, можно выходить. А сойду с крыльца – ты подожди. Ну, бог тебе в помощь, сынку. – Подняла руку, чтобы перекрестить, но раздумала. Обняла, прижалась теплой щекой к широкой пилотской груди и вышла. Взошла на ступеньки, посмотрела кругом и махнула рукой.

Можно было выходить. Вышел, поклонился новой своей бабушке, и в траву за хлев, а там в лес.

Шел и слушал, как живительная влага расходилась по жилам. Обострилось обоняние: запах хлеба и сала щекотал нос, рот был полон слюны. Хотелось есть. Но решил до дневного привала ничего не трогать. Лучше идти, смотреть и слушать. А еда подождет.

Шел вдоль берега часа три, и стало невмоготу. Понял, что дальше идти нельзя. Надо где-то определиться и отоспаться. Дошел до какого-то тенистого ручейка, впадавшего в реку, снял сапоги и ступил босой в воду, навстречу течению. Ноги покалывало в холодной воде и на мелких камешках, но на душе, после того как помылся, появилось чувство умиротворения и новая жажда жизни. Для того чтобы бороться и жить, нужно было вначале поесть и выспаться. Шел и думал: «Вода – это хорошо: ноги в ней отдохнули, лицо отмыл, попить есть где, в воде след потеряется, если пустят собаку. Все на моей стороне. Теперь надо выбрать место получше да дерево погуще. Спать буду на дереве. Привяжусь ремнем и портянками. А на земле нельзя. Если найдут, то сонного свяжут».

Перед тем как взобраться на дерево, решил обойти свое пристанище кругом, присмотрелся, что и как, чтобы не оплошать. Место для отдыха ему понравилось: непосредственно около дерева подлеска почти нет, а поодаль и вдоль ручья густые заросли. Через них неуслышанному и неувиденному подойти почти невозможно. Дуб же, им выбранный, был развесистый, листвообильный, и на нем спрятаться было вполне возможно. Когда уже возвращался, тетеревский лес снова подарил ему маленькую человеческую радость – он увидел цветущую крапиву. Такую же, как и в его родных камских лесах, на косогорах, в дорожных канавах и огородах. Но ему как-то раньше не приходилось видеть ее цветение. А может, и видел, да забыл. Потому что в жизни часто бывало так – смотришь, а вроде бы слепой. Когда срывал веточку с желто-белыми на самом верху цветками, то остерегался, боялся, что можно обжечь руку. Но, видимо, в этот период крапива не жалит. Ее продолговатые, по краям пилкой, сверху темно-зеленые в пупырышках, а снизу салатовые с жилками жизни листья пахли огородной ботвой и пылью. Сам цветочек красовался на двух самых последних верхних перекладинках симметрично расположенных лиственных ножек тоже правильной двухэтажной пирамидкой, а выше центрального бутончика уже ничего не было. Цветочек почему-то пах стручком гороха, но с горчинкой.