Страница 4 из 57
Но, отвечает она, мужа сейчас нет дома — у него затянулось заседание коллегии, однако в семь часов он мог бы принять. Есть ли у меня адрес?
Есть у меня адрес, Спулга Раймондовна, конечно, есть.
Наркевич Спулга Раймондовна, родилась в Риге, возраст — сорок три года, мать совершеннолетнего сына, образование высшее, работает в институте на полставки и наверняка только для того, чтобы не потерять квалификацию.
— До свидания.
— Спасибо, до свидания!
Выходя из стеклянной будки-автомата, я вдруг подумал, что толком и не знаю, как выглядит профессор Наркевич. Правда, я видел его фотографию (она при мне, в кармане), и со слов опрошенных, а также в результате чтения и перечитывания документов в воображении сложился весьма конкретный образ, который — как обычно бывает! — не соответствует реальному. Стройный, но не высокий, иначе выглядел бы неуклюжим, костлявым. Спортивный, если каждую весну ездит в Карпаты кататься на лыжах. Там он на две недели снимает целый двухэтажный дом, где живет лишь старушка хозяйка, выполняющая обязанности кухарки и прислуги. Гости, которых он приглашает, живут в свое удовольствие, бесплатно. Компания почти одна и та же, без барских замашек, дружная. Так утверждали два разных человека, которые гостили у него в Карпатах в разное время и друг друга не знали. Они так и сказали: жили довольно просто, но весело и дружно. Наркевич среди них был, конечно, лучшим лыжником: терпеливо обучал остальных, если была необходимость. За два года — о других годах информации у меня нет — на лыжах он превзошел всех. Может быть, не только за два года?
— Вы спрашиваете, почему я ушел из его отделения? — переспросил меня один врач из отдаленной провинциальной больнички. — Ведь от него не уходят — не так ли? Да, не уходят, потому что боятся. Боятся преследований. Со мной — другое дело, сам я из деревенских, в Риге мне и не нравится. Жене, правда, было труднее привыкнуть, но теперь она в Ригу ни за что не вернется. Да и по сравнению с той комнатенкой в рижской коммуналке мы получили настоящий дворец. Итак, почему я ушел от Наркевича, к которому все так стремятся? Материально у него люди обеспечены, да и жилплощадь он умеет для своих вырвать… А у меня деревенский склад ума, и, кроме обладания всеми этими благами, я еще хочу быть человеком. Знаете анекдот про двух собачек, которые встретились на улице? Если знаете, скажите, дальше рассказывать не буду… Одна из них — облезлая дворняжка, которая спит где придется, и бегает от собаколовов, у другой на ошейнике висит золотая медаль, а дома перина и каждый день ей подают миску со свежими мозговыми косточками. «Какая ты счастливая, — говорит ей облезлая дворняжка, — жизнь такая…» — «Я и не жалуюсь, — отвечает баловень судьбы, — но ведь и полаять иногда хочется».
Видите ли — я тоже из тех, кому иногда хочется полаять. Наркевич к таким звукам не привык, от неожиданности его может кондрашка хватить, а он всегда на страже своего здоровья и своего материального благополучия. Мой лай он помнит по сей день, потому что как только мы посылаем в министерство заявку хотя бы на пару письменных столов, нам сейчас же вставляют палки в колеса. С ведома Наркевича, как мне удалось выяснить. Итак, почему я ушел из отделения, где меня ожидало большое будущее и — по крайней мере! — одна диссертация? Не сумел смолчать.
— Однажды днем он оперировал, — продолжал рассказывать врач. — Операция была сложной, из зала он вышел усталый, но улыбающийся и довольный. «Гарантирую — жить будет! Сердце бьется как часы, легкие работают как кузнечные меха!» Он сказал это, конечно, намного подробнее и наполовину по-латыни, но мысль была именно такая: пациент жить будет, все в наилучшем порядке. Ночью дежурил я. Больной начал угасать. Я сделал все, что в таких случаях полагается, но больному не становилось лучше. Я звонил профессору на квартиру, но там никто не поднимал трубку. Тогда я подумал, что телефон, может быть, поврежден. На «скорой» меня быстро доставили к дому Наркевича, я отчаянно звонил в дверь квартиры, стучал, но мне не открыли. Когда я вернулся в больницу, конец уже был близок. Под утро пациент умер, не приходя в сознание. А в девять часов профессор прибыл на работу и, узнав о случившемся, во всеуслышание заявил: «Вот что, коллеги! Если каждый не будет добросовестно выполнять ту работу, которая ему доверена, то на успех рассчитывать нечего!» Если бы потом он ко мне подошел и хотя бы извинился, я, наверно, остался бы или постарался бы его понять. Но извиняться он вообще не способен. Так мы и расстались. Разве это лай? Лай был потом, когда заявление об уходе было уже подписано и когда я нашел место в провинции. До тех пор лаять я опасался. Тогда и выложил все, что о нем думаю, и напомнил, что подобные слова в подобной ситуации он говорил несколько месяцев назад другому врачу. И в тот раз я ему поверил! Поверил! Даже теперь мурашки по телу бегают, когда вспоминаю об этом. Ведь тогда я не знал, что профессор еще в ходе операции понял — больной не выживет — и только поэтому старался выглядеть перед коллегами довольным и успешно справившимся с делом. Чтобы никто даже не догадался о его неудаче. Понимаете? Наркевич выше неудач, у него неудач не бывает, неудачи бывают только у других.
Вы меня спрашивали о деньгах. Я скажу, но только для вашего сведения, никаких бумаг писать или подписывать я не собираюсь. Не буду говорить об обыденных случаях, я скажу вам кое-что такое, от чего у вас волосы встанут дыбом — он требовал от родителей денег даже в том случае, когда твердо знал, что ничем не сможет помочь их ребенку.
— И вы молчали? — не выдержал тогда я.
— Да. Молчал. У вас есть дети? Да? Значит, вы меня поймете. Мне страшно. У меня сынишка, и может случиться, что ему потребуется операция. Никто от этого не застрахован. Там, где кончается мое «могу», начинается гениальность Наркевича. Да, вы не ослышались — гениальность! Очень возможно, что его гениальность мне будет необходима, тогда я заплачу эти полторы тысячи и куплю ее на несколько часов.
— Все любят своих детей, но не у всех есть даже несколько сотен рублей, чтобы заплатить.
— Не такая уж большая сумма… Можно что-нибудь продать…
— Не у всех есть что продать.
— Знаете, а все меня и не интересуют. Меня интересует мой ребенок.
Наркевичу сорок семь лет. Должно быть, он — один из наших самых молодых профессоров. Конечно, элегантен, костюмы шьет у дорогого мастера — они отлично подогнаны и нигде не морщат. У него белая или черная, всегда отполированная «Волга», которую он заменяет каждые три сезона. На заднем стекле занавесочки или фольга, которая превращает стекло в подобие зеркала — из машины видно все, с улицы — ничего. «Волга» в стиле, соответствующем рангу. В новой энциклопедии в томе на «Н» отведено место и его имени: для этого он обладает достаточным количеством почетных званий. Сам тоже работает над отдельными статьями. О хирургии.
Слегка запуржило. Упрекаю себя в том, что не позвонил Наркевичу домой из своего кабинета. Теперь не пришлось бы топтаться тут на углу, соображая, куда идти, сидел бы себе за письменным столом, и от группы Ивара, может быть, уже поступили бы какие-нибудь вести.
Что делать целый час?
— На час ты свободен, — говорю шоферу. — Потом подъезжай к соседнему дому и жди меня.
Перехожу улицу, но и здесь чувствую себя таким же лишним. Вдруг мне в голову приходит — Сады. За час я мог бы подъехать к окраине Садов и вовремя вернуться. Нет, далеко я забредать не стану, просто постою на окраине и посмотрю, как они выглядят, когда идет снег.
Сады… Откуда пристало ко мне это слово? «У нас в Садах», — сказал кто-то. А кто? В памяти всплывает красное лицо с кулачок, седая, довольно длинная щетина и окурок, зажатый в желтых зубах. «У нас в Садах», — сквозь зубы произносит мужчина, но окурок при этом даже не шелохнулся. Взгляд его косит, как у подглядывающего в карты соседа, но мы с Иваром тогда решили, что он смотрит на нас.