Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 153 из 160

— А вы думали! — ответил дю-А. — Конечно, я напишу. И подпишусь, между прочим.

Федер засмеялся. Для разнообразия.

— Кстати! — сказал тогда Гвазимальдо, ни к кому не обращаясь в особенности. До этого он весь ушел в разборку фикс-ружья и тихо-тихо мурлыкал что-то себе под нос от усердия. — Что-то я не видел нашего матшефа во время тревоги, когда ловили охотника. Наверное, в засаде сидел, в самом опасном месте.

Добродушный Кармино Бальцано, такой тихоня-куафер, который славился умением глотать бутерброды не разжевывая, тоже поддакнул:

— Он просто маскировался, он хотел взять их живыми. Он так хорошо маскировался, что никто из наших его не заметил. Он отчаянный парень, наш матшеф, он от опасности лучше любого тренированного куафера может себя защитить.

Мне стало стыдно, что я молчу.

— Ребята, быстренько прекратили. Если он не ответит, то могу ответить и я. Он под моей защитой.

— Что-то не очень он в ней нуждается, — сказал Кармино.

Дю-А покраснел и виновато проговорил через силу:

— Я… я почему-то не слышал тревоги. Я проснулся, когда все кончилось.

Гвазимальдо со скучающей миной взял ружье, сунул палец в резонатор и, вздохнув, опять замурлыкал. Кармино тоже сосредоточенно замолчал. Но теперь вылез Элерия.

— Вот тоже кстати, — сказал он, глядя на Федера невинными блекло-голубыми глазами, — командир, почему это у нас тревога такая тихая. Бывало, проснешься и думаешь, сирена это или просто в ухе звенит. Это хорошо — у меня не часто в ухе звенит. А ведь у некоторых — каждый день! Серьезно говорю, командир: надо что-то делать.

Я поднялся и злобно сунул руки в карманы.

— Ладно, хватит, — недовольным тоном сказал Федер. — Нечего. Я сам его от тревоги отключил.

— Почему? — спустя минуту дрожащим голосом поинтересовался дю-А.

— Скажем, потому, уважаемый дю-А, что старший математик пробора слишком ценная фигура, чтобы ею рисковать. Особенно если я не уверен в его боевых качествах.

Дю-А открыл рот и захлопнул. Потом опять открыл и опять захлопнул. Оглядел нас невидящими глазами и зашагал к двери.

Это было несправедливо. И я сказал:





— Это несправедливо. Зачем унижать? Ему и так хватило собрания. Командир, я прошу снова подключить к тревоге старшего математика.

— Ты добрый, Пан Генерал, — сказал Федер.

— Он под моей защитой.

— Он уже вышел из-под защиты, разве ты еще не понял? Он не наш, Массена, запомни. И никогда нашим не будет. Кончится пробор, он уйдет.

— Но пока пробор не кончился, — сказал я, — он под моей защитой.

А дальше ему объявили полный бойкот. Никто с дю-А не заговаривал, никто не слушал, что он говорит, и скоро он замолчал. Приказы его (он все-таки оставался матшефом) рассылались через меморандо, и если ему надо было что-то узнать, то он тоже спрашивал через мемо и через мемо же получал ответ. Он и питаться стал отдельно — в своем домике, а то и в интеллекторной, хотя первое — привилегия командира, а второе — строжайше запрещено разлюбезным ему Положением.

Я знаю, что это такое. Когда не тебе, но при тебе говорят о тебе гадости. Случайно, еще в самом первом своем проборе, я сделал пару неловких и — чего там! — глупых поступков, за что меня произвели в шпиона антикуистов. Со мной тоже не разговаривали, от меня запирались, мои грязные делишки обсуждались тут же, при мне, и на вылазки никто не хотел идти со мной в паре, кроме как по строжайшему приказу командира пробора. В пищу подливали мне рвотных капель, подпиливали ножки у стула, правда, вывалять меня в экскрементах не догадались, Каспара среди них не было. Эта мука длилась неделю, я выжить уже и не мечтал — не то чтобы удара в спину боялся, просто стал нервничать и сам с собой шептаться, а такие редко в проборе выживают. Кончилось тем, что я закатил им истерику, потребовал личностной проверки, и они очень удивились, когда я оказался своим. Все после спрашивали меня, почему я так по-идиотски повел себя в самом начале. А я и сам не знал, почему.

Словом, я понимал состояние математика. И никогда не отвечал ему с помощью мемо. Губы его стали еще тоньше, глаза еще больше поблекли, лицо осунулось, подсушилось, и он совсем уже не выглядел юношей. Он держался три дня. Или четыре — не помню. А потом не выдержал, сдался, принял мое покровительство и вынудил меня на дружбу. Дружбы в общем-то я не хотел, я жалел его, а это совсем другое. И опять-таки внешнее сходство сыграло роль.

Тяжело было с ним. Я часто не понимал, что он мне говорит, он все время жаловался на кого-то, а иногда вдруг за себя принимался, мол, какая он недостойная тварь. Но с кокетством ругал себя, так, чтобы я возразил. Я иногда попадался на удочку и начинал говорить ему, какой он хороший. А он ловил меня на вранье и обижался смертельно. Он все время на меня обижался, но чем дальше, тем больше я был ему нужен, и на другой же день после очередной обиды он разыскивал меня и мирился. Теперь ему совсем не такой ужасной казалась мысль о нашем дальнем родстве.

Поначалу противно было; я уже и жалел, что связался с дю-А. А потом привык, начал снова видеть в нем хорошее и даже сам нужду в нем стал находить. Этот парень был умнее меня, и еще, несмотря на всю сопливость свою, занудность и замкнутость на своей персоне, он был очень порядочный человек, точнее, он изо всех сил старался быть очень порядочным, но не всегда понимал, что для этого нужно.

Все приказы и «рекомендации» он и мне посылал через мемо, иногда в самой категорической форме — с угрозами и язвительными замечаниями по поводу моих прошлых промашек. До смешного доходило: возвращаешься от него после трех-четырех чашек сваренного им кофе (у него талант был варить кофе), а из меморандо сигнал: «Проверьте лист указаний». И читаешь: «Фаун-куаферу Л.Массене выражаю свое крайнее неудовольствие не выполненным на 85 % приказом о прослеживании четырех маркированных особей ак-160. Повторяю приказ: в случае повторного невыполнения последуют санкции, смп. С. дю-А».

А в разговоры по работе он со мной почти не входил. Постоянно ругал куаферство. Меня до сих пор от его «вандализмов» подташнивает. Он бедных «Птичек» жалел, а не людей, которым негде и не на что жить. При всем своем математическом складе ума он просто не желал понимать, что глобальная скученность — это не только неудобство, что последствия — гибельные. Он, наверное, какой-то особенный был слепой — жил на Земле и не видел, как люди звереют, не вызывали его, наверное, на утренние разборы в полицейских конференц-залах.

Он говорил — надо по-другому решать проблему и задавал своим интеллекторам, которые и так-то, в общем, без работы не прохлаждались, просчитывать свои идеи — вариант за вариантом, сотни. Но интеллекторы тогда были слабые и многие вещи — например, озлобление — учитывали неверно, если вообще учитывали. А сейчас есть сильные интеллекторы, но им такие задачи не ставят. Тот же дю-А и не ставит.

Это меня удивляло в детстве, удивляет и сейчас, когда многие говорили мне в свое время: «Чему ты удивляешься? Так всегда было». Я не понимаю, как простая и лично для меня очевидная вещь может быть непонятной человеку куда более умному, и не потому, что он видит в ней какие-то такие стороны, которые мне по глупости моей не видны, а просто потому, что он не хочет, чтобы это было так, как оно есть, а чтобы обязательно по-другому.

Каждый раз, если я начинал с ним спорить, мы увязали в словах и никак не могли найти общей точки, от которой можно было бы начать поиски, как он говорил, неверной посылки. Это меня просто потрясает, как люди не могут понять друг друга. Наверное, и я в чем-то такой же, мне очень было бы неприятно узнать, что лучшие годы жизни, да в общем-то и всю жизнь, считая теперешнюю, я посвятил «неверной посылке».

Пробор между тем шел, и шел нормально, хотя, конечно, не так здорово, как Пятый: фаги оказались-таки даже слишком не стопроцентными. Животные, которых нужно было оставить на свободе, которые должны были ужиться с буферной биоструктурой, заболевали, становились вялыми, их приходилось отлавливать и лечить. Хорошо хоть на фагов у них быстро выработался иммунитет. Для куаферов это значило — день и ночь на отловах, а порой и на уничтожениях. Один хищный вид пришлось уничтожить, а потом срочно подбирать для него замену. Как всегда, когда территорией завладевали буферники, наша жизнь скоро стала похожей на триллерные стекла, которыми пичкают публику, стараясь показать, какая мерзость эти куаферы. Отлов видов, предназначенных к увозу, был на редкость крупным: дань занудным монологам дю-А и естественной куаферской неприязни к намеренному убийству, пусть даже фагами. Потом запустили фагов на невымерших буферников, потом гиеновую команду, потом нас и специалистов, потом пошли вырубки, потом на дальнем мысе образовался биоценоз, абсолютно нас не устраивающий — полная генная разболтанность, — и пришлось полетать на «Птичках», поработать средним звуком, окружить все зверье мыса звуковой стеной и смертельно испуганных гнать к лагерю, и одна «Птичка» сломалась, и чуть не погибли Бальцано с Лимиччи (они на этом проборе до странности крепко сдружились), но все обошлось.