Страница 2 из 3
Портреты были сложены на чердаке, и мы с Верой взобрались туда. День был жаркий и знойный, под раскаленной крышей было невыносимо душно. Вера внимательно вглядывалась в пыльные полотна, по-видимому, совсем не замечая волнения, овладевшего мною, едва мы остались вдвоем. А оно все росло, росло… и вдруг безумное влечение к этой женщине, как пламя, охватило всего меня, — и я овладел ею насильно.
Когда затем Вера взглянула в мои глаза, я задрожал. Я увидел белое, как полотно лицо, синие искривленные губы, широко раскрытые черные глаза, с нестерпимым враждебным блеском. Ни стыда, ни страха, ни отчаяния — одна злоба, и даже не гневная, а холодная, свирепая злоба легла на ее черты. Мне стало страшно. Вера приблизилась ко мне и, не отрывая от меня своего ненавистного взора, сказала внятными грозным шепотом:
— Теперь ты женишься на мне, или… ты пропал!
Потом отвернулась и спокойно начала спускаться по лестнице. Когда я собрался последовать за нею, она уже оставила мой дом.
Раньше я был неискренним, но честным человеком, и первое преступление легло тяжелым камнем мне на душу. Я не смел поднять глаза на жену, стыдился видеть себя в зеркале. Позор сознанья, что я — представитель правосудия, счастливый семьянин, развитой человек — оказался способным на гнусный зверский проступок, заедал мое существование, и позор был тем более велик, что меня сильнее, чем когда-либо, тянуло к Вере. Единственным возможным оправданием была для меня упорная мысль, должно быть, я действительно горячо люблю, если не мог справиться со своею страстью… Грозное лицо, дикие слова Веры стояли в моей памяти, и мучительное любопытство, какого мужчина не может не чувствовать к женщине, заставившей его бояться себя, влекло меня посмотреть на странную девушку и разгадать ее.
Мы увиделись, и судьба моя была решена. Я стал рабом Веры и весь ушел в одну идею: обладать ею на всю жизнь, назвать ее своею женою.
Между мною и Верой стояла Евгения.
В один темный вечер, когда в беседке арсеньевского сада — приюте наших преступных свиданий — теплый южный вечер дышал благоуханиями цветника, когда с синего неба смотрели на нас большие яркие звезды — я, задыхаясь от страсти между двумя поцелуями, ответил своей любовнице согласием на страшный приказ убить свою жену.
С тех пор я жил словно в полусне, будто пьяный. Не удивительно, что я оказался в состоянии убить — ударить ножом, задушить, утопить; мой ум сроднился с идеей необходимости убийства, и под ее давлением я мог бы опустить на Евгению свою руку машинально, словно исполняя свой долг. Но не понимаю, как я удержался от простого, грубого, непосредственного нападения на жену, как мог зародиться и вызреть в моей голове дьявольски тонкий план, которым я отправил на каторгу невинного человека, сам оставшись выше всяких подозрений. Я действовал как бы под внушением… О, Боже мой! Если б я мог забыть эти безумные ночи в арсеньевском саду, робкий свет сквозь шумящую листву тополей, бледное женское лицо с сверкающими глазами, цепкие узкие руки на моих плечах и тихий ровный голос, нашептывающий мне кровавые слова!
В ночь на семнадцатое сентября я хотел освежить свою душную спальню, встал с постели, попробовал отворить окно, и вдруг будто нечаянным движением локтя выбил одно из стекол рамы. Утром жена проснулась с легким гриппом и уже заранее решила, что не пойдет на вечер к Арсеньевым. Пришел стекольщик Вавила и поправил раму. Он запросил лишнее, и жена с ним побранилась.
— Избавь меня от шума! — с досадой сказал я. — Заплати ему, сколько он просит!
Евгения повиновалась, но, отдавая деньги, не утерпела, чтобы не обозвать Вавилу мошенником и вором, и стекольщик ушел ворча и очень недовольный.
Вавила был давно указан мне Верою, как человек, пригодный чтобы свалить на него подозрение. Помимо своей отвратительной репутации, он был драгоценен для меня еще вот чем: каждый вечер он напивался до бесчувствия и принимался буянить в своем доме; дело обыкновенно кончалось тем, что жена Вавилы сзывала соседей и выталкивала мужа из хаты на улицу, после чего стекольщик, покричав и поругавшись малую толику, отправлялся спать всегда в одно и то же место — на пустырь под забор нашего сада.
Оставив жену дома, я посоветовал ей лечь в постель. Я был совершенно спокоен, хотя знал, что вернусь домой лишь затем, чтоб убить Евгению. Я слишком современный характер. У меня чересчур много совестливости, но я не знаю, не вовсе ли умерла во мне совесть; я из тех, кто лжет, притворяется, насилует свою натуру, лишь бы не нанести постороннему человеку явного, хотя бы маленького, нравственного укола, чтобы потом не выслушать упрека за это — но, во имя своего личного спокойствия или удовлетворения господствующей страсти, легко решается на тайное преступление над ближайшим другом. Я нервен. Сызмальства я боялся одиночества, потемок, крови. Годы и судебная практика закалили меня, но и ожесточили. Я присмотрелся ко всяким страхам и научился дешево ценить человеческую жизнь — слабую искру, погасающую от первой несчастной случайности. В самом преступлении я боялся одного, что застану Евгению еще не спящей и тогда не посмею напасть на нее. Евгения должна была умереть, не ведая, что я негодяй, продолжая верить в меня, как при жизни: один взгляд разочарования и презрения в ее честных глазах — и моя рука не поднялась бы на нее, я чувствовал бы себя ее рабом.
Я кончил пульку преферанса за почетным столом и передал место мировому судье Сабурову, а сам присоединился к кружку молодежи. В комнатах у Арсеньевых было жарко; темный осенний вечер заманчиво глядел из сада в окна. Вера предложила гостям прогуляться немного на свежем воздухе. Желающие нашлись. Между ними, конечно, был и я. Сад у Арсеньевых громадный, тенистый и темный. Я шел сзади всей нашей компании под руку с Верой; она весело болтала со мной и еще одним молодым человеком, нотариусом Динашевым. Он остался без пары и шел рядом. Так мы добрались до крайней аллеи сада, протянутой вдоль берега Твы; здесь, у купальни, качался на волнах маленький ялик — забава Веры. Я почувствовал легкий толчок… сердце мое забилось. Я споткнулся. Вера дала мне сигнал действовать.
— Какой вы неловкий, Валерьян Антонович, — досадливо заметила Вера, — с вами невозможно идти… Динашев, дайте мне вашу руку!
Я понемногу отстал от этой парочки. Вот они повернули в центр сада, к цветнику, и исчезли за кустами сирени. Я быстро сел в ялик и оттолкнул его от купальни. Преступление началось. Теперь у меня не было ни сомнений, ни боязни. Мне был внятен только один призыв: «Скорее!». В два взмаха весел я достиг своего пустыря. Было очень темно, но я не успел сделать и десяти шагов, как наткнулся на храпевшего Вавилу. Пьяница спал, как убитый. Я снял с него сапоги, переобулся и разделся, оставив на себе одну фуфайку. Затем поднял бесчувственного Вавилу на плечи и перетащил его в ялик, где и оставил вместе со своей одеждой. Проникнуть незаметно в свой дом мне ничего не стоило: вспомните отвинченную задвижку венецианского окна.
Евгения приняла на ночь бромистый калий — я сам советовал ей это. На ее здоровую, непривычную к лекарствам натуру бром подействовал сильно; отворяя окно, я немного нашумел, но Евгения и не пошевельнулась. Тогда я подкрался к кровати… Я недаром изучал когда-то судебную медицину и присутствовал при сотнях вскрытии: Евгения умерла моментально, без мучений; от сна она прямо перешла в объятия смерти. Я стоял над ее телом, пока не убедился, что она мертва. Потом я забрал ценные вещи с ночного столика, снял с покойницы серьги и кольца и вылез обратно в окно. Орудие убийства — стамеску — я по дороге бросил в цветник. Следствие напрасно сочло эту стамеску собственностью Вавилы; я получил ее — блестящую и наточенную, как бритва — за два часа перед тем из рук Веры, а где достала ее последняя — не знаю. Вавилу я перевез на другой берег Твы — рассказ стекольщика на суде совершенно правдив. Проходя по арсеньевскому саду, я зажег спичку и посмотрел на часы. Все мое отсутствие продолжалось сорок минут. Я направился в кабинет Арсеньева, к преферансистам; зеркало в передней показало мне, что я, несмотря на спешку и темноту, оделся как следует.