Страница 2 из 15
Старик опустил голову, задумался, я не хотел мешать ему… Чем-то он был похож сейчас на давешнюю старуху, что-то близкое в выражении лица почудилось мне…
Я попросил принести еще кофе. Старик поднял голову:
— Хотите послушать мою историю?
— Хочу, — сказал я.
II
— Родился я в кишлаке Чалыш. Это под Хорезмом, на берегу Амударьи. Может быть, приходилось бывать в тех местах?.. Ну вот, а когда мне минуло четырнадцать лет, мы всей семьей переселились в Новый Ургенч.
Отец мой считался по тем временам человеком ученым, занимался же торговлей и еще умел лечить. Во дворе у нас вечно сидели несчастные в язвах, струпьях, с нечистыми повязками… Я смотрел на них с отвращением, отец заметил это и сказал так:
— У русских есть пословица: от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Не считай себя, сын мой, выше этих больных людей, ибо страдания их — от бедности, от нищеты. Многие болезни может побороть знание, но нет лекарства от бедности. Берегись ее…
Моя мать, любившая отца и всегда помогавшая ему, согласно кивала головой, слушая его наставления. Мама была молодой, моложе отца на двадцать лет: отец — я видел — баловал ее. Она могла не заниматься обычной женской работой, на то были служанки, а мама много читала, знала наизусть древних поэтов — иногда вечерами она, чуть нараспев, читала отцу вслух, и я тоже слушал, и мог слушать ее без конца. Счастливое было время… И еще помню, мама сама пробовала складывать газели, отец в минуту отдыха весело просил ее почитать свое… Семья наша была дружной, и сам я был всему причиной: отец долго хотел иметь сына, но женился поздно, уже под пятьдесят, — мол, только шайтану не на что надеяться! И вскоре родился я, единственное и ненаглядное дитя, и рос, видя в родителях внимание, заботу и любовь…
Но светлое мое детство неожиданно оборвалось. Я запомнил эти дни, ибо переменилось многое: в Хиве свершилась революция, прогнали Джунаид-хана, и провозглашена была Хорезмская народная республика…
Отца я теперь часто видел озабоченным и встревоженным. Мама тоже была невесела и даже сильно похудела — она вообще была некрепкая здоровьем, наша мама… А рассказывал мне о происшедших событиях и толковал их один русский человек, давний друг нашей семьи, инженер, звали его… звали его — да, Константин Степанович Лойко. Он многому научил меня и необыкновенным образом повлиял на мою судьбу — поэтому расскажу о нем немного…
Так вот, был он инженер, сосланный в наши края еще в девятьсот двенадцатом году… Помню — высокий, худой, сильно загоревший под нашим солнцем, и кожа на носу облуплена. С отцом они были приятели, и Константин Степанович частенько наведывался к нам, сперва в Чалыш, а потом и в Ургенч. Помню его рассказ о том, как отец мой вылечил его, спас от смерти, когда он только приехал к месту ссылки… Может, было еще что, не знаю, но помню, что отзывались они с отцом друг о друге с почтением, и, отправляясь в дальние торговые поездки, отец просил Лойко не забывать нас с матерью и помочь и защитить, если потребуется… И я любил Константина Степановича — он свободно владел узбекским и рассказывал мне о России, о Петрограде и Москве, от него я впервые услыхал имена Пушкина и Толстого, узнал о Горьком… Наверное, одним из первых в нашем городе прочитал я с его помощью «Капитанскую дочку» — и до сих пор помню, как хотел быть Гриневым, как мечтал вырвать свою Машу из рук неведомых злодеев… Прочитали мы и «Песню о Буревестнике»… А город Ургенч в это время гудел, как встревоженный улей. Народ, ставший вдруг хозяином земли, хозяином воды, почувствовавший себя хозяином жизни и смерти, — народ толпился на улицах, ибо стены домов не в силах были вместить его радость и гнев… Кого-то проклинали, кого-то славили, благодарили аллаха за избавление от ханской власти, передавали слухи…
В один из этих взбудораженных дней отец вернулся домой сгорбленным и постаревшим, заперся у себя и не выходил до вечера. Вечером приехал Константин Степанович — при новой власти он сделался значительным лицом: они с отцом долго беседовали и, кажется, впервые за все время дружбы поспорили. Я слушал их разговор — так захотел отец.
— Я понимаю, вам нелегко смириться с утратой, — тихо говорил Лойко, глядя в невидящие глаза отца, — но вы — из самых образованных людей города, вы должны понять нас: революция — это равная жизнь для всех…
— Прекрасно, но я-то, я-то при чем? — потрясенно спрашивал отец, и мне было жалко и страшно видеть его слабость. — Вся жизнь… Все, что имею, собрано по копейке, ничего, понимаете, ничего не нажито обманом или чужим трудом… Ведь вы же видели сами, правда?.. Посмотрите на моего сына — для него трудился, собирал, чтобы ему жить по-человечески, чтобы ему не знать бедности! Я — старик, я болен, сколько мне осталось! — но что будет с ним? Я ли не видел нищих, я ли не говорил…
— О Бекджане и о будущем его не беспокойтесь, — утешал Лойко. — Старое богатство ему и не понадобится, он будет учиться — в этом его богатство и счастье… Революция, социализм — это ведь все и для наших детей, для молодых. Скоро вы сами увидите и поймете…
— Не могу, не желаю вас понимать! — крикнул отец и вдруг поднялся, схватившись за сердце, пошатнулся…
Мы с Лойко подхватили его, не дали упасть, усадили в кресло… В лице у отца не было ни кровинки, губы побелели…
— Не желаю… — прохрипел отец и закрыл глаза, будто не хотел видеть Лойко.
Константин Степанович поднялся, виновато попрощался, вид у него был растерянный, а отец не ответил ему.
Провожая гостя, я спросил:
— Что же именно стряслось, я не понял из разговора.
— Маргеланский банк национализирован, перешел в руки государства, — объяснил Лойко.
Я знал, что в этом банке хранились все деньги отца, и понял одно: мы стали нищими…
Лойко увидел, что мне не по себе, и добавил:
— Ты не тревожься о будущем… Поедешь учиться! Твоему отцу трудно понять революцию — он совсем старик уже, и у вас разные пути… Для будущего твоего не богатство важно, а учеба, знания… — Он еще что-то говорил, но я плохо понимал его да и не слушал — все мысли мои в эти минуты были об отце.
Так ничего и не ответив гостю и не попрощавшись с ним, я поспешил к отцу. Он, по-прежнему неподвижный, полулежал в кресле, сжав кулаки и закрыв глаза…
Я подбежал к отцу, взял его за руку — и выронил ее…
— Папа, папочка, папа… — звал я и не дождался ответа.
Отец не перенес потери всего своего состояния, не выдержало сердце…
… Мама слегла от горя. Помочь, утешить и ободрить нас приехали из нашего кишлака родственники и друзья отца, дни проводили у маминой постели. Но удивительно — слова утешений будто давались им с трудом, зато с охотой рассказывали о собственных несчастьях — и было что послушать. Оказывается, несколько дней назад, ночью, на кишлак напали вооруженные всадники, и будто бы видели люди у них на шапках красные звезды. Разграбили эти всадники с десяток дворов, немало забрали разного добра, и угнали с собой коров, и увезли несколько молоденьких девушек. И особенно пострадал близкий наш родственник — мой дядя Алибек, брат отца, с детства немой… Его дом остался стоять пустым… Женщины, приехавшие из кишлака, плакали, рассказывая о беде, и дядя тоже беззвучно раскачивался в плаче, хоть и не мог сказать…
Я знал про него, что еще мальчишкой, чем-то сильно напуганный, он лишился речи: отец мой долго пытался вылечить его и, потерпев неудачу, возил брата к знаменитым у нас врачам. Но немота осталась. Дядя все слышал и понимал, мог читать и писать, но говорить ему не было дано.
Отца похоронили, родственники гостили у нас, оставив собственные несчастья, и старались помочь нашей осиротевшей семье, шли дни, — но правильно говорят: беда одна не приходит…
На сороковой день после смерти отца, когда собрались в нашем доме родственники и друзья помянуть усопшего, мама моя покинула эту жизнь… И я остался один, осиротевший и в осиротевшем доме.
Родственники мои рассудили, как быть со мной, и решили так: ко мне должен был переехать и жить в нашем доме дядя Алибек.