Страница 16 из 19
Княгиня почернела вся, иссохла от тоски. Долго ли такой захворать? Так и вышло, едва успели сороковины по Ивану отстоять, как преставилась сама княгиня Александра. Остался Дмитрий Иванович полным сиротой, потому как и тетка Мария со всей семьей еще летом в Ростове из-за мора отдала богу душу.
Княгиня Александра, пока болела, просила не допускать Дмитрия к себе, даже не просила, а требовала, кричала, сколько хватало сил. Все вокруг понимали, что права она, только как запретишь сыну проститься с матерью, пусть и больной «черной смертью»? Хотя заступил князю ход холоп, но сник и по первому требованию отодвинулся, пропуская.
Завидев Дмитрия, мать слабым движением отмахнулась:
— Молю тебя, сынок, не подходи. Один ты остался, хоть ты выживи! Не дай роду угаснуть, не подходи!
Александру уже бил озноб, кровью кашляла, страшно, нестерпимо дурно пахла. Холопки, что возились вокруг, казалось, тоже были приговорены, но и сознавая это, не бежали от своей госпожи, оставались с ней до конца. Как же мог сын уйти? Не мог.
Но едва только шагнул ближе к ложу умирающей матери, как дверь горницы резко распахнулась и сзади раздался приглушенный, но требовательный голос митрополита:
— Послушай мать, князь Дмитрий Иванович! Помочь не сможешь, а себя рядом положишь!
Александра, получившая неожиданную поддержку, закивала, снова кроваво закашляла. Дмитрий растерянно оглянулся: не Алексий ли все время твердил, что все в руках божьих? Как же он тогда не полагается на господню волю в таком деле? Ежели суждено помереть, помрешь, как брат Ванечка первым на княжьем дворе, невесть от кого заразившись, а не доля ныне богу душу отдать, то, как чернецы, месяцами средь умирающих можно ходить, питье подавая и смертный пот с лица отирая.
Но все рассудила сама смерть, Александра вдруг захрипела и снова закашляла, холопки взялись ее перевернуть и переодеть, замахали на Дмитрия руками, даром что князь, мол, выйди, негоже и сыну смотреть на обнаженную мать. Вышли они с Алексием оба, за дверью Дмитрий попытался спросить то, о чем подумалось только что. Митрополит чуть помолчал, привычно пожевал одними губами, а потом хмуро произнес:
— Воля божья, сынок, на все есть, но испытывать ее не стоит. Смерть всю твою семью под корень извела, не сироти Москву, не рискуй без надобности…
Договорить не успел, из-за двери раздались крики и рыдания: княгиня Александра отдала богу душу. Дмитрий метнулся к матери, уже не задерживаемый никем. Страшное, измененное болезнью лицо было неузнаваемым. Это совсем не то, что у отца, помершего тихо, точно угасшего. Посиневшая, с распухшими ртом и шеей, княгиня Александра мало походила на ту красавицу, что не так давно статно выступала, гордясь перед всеми своими сыновьями.
И снова князя почти не допустили к матери, не позволили даже в холодный, отдающий синевой лоб поцеловать. Только постоял рядом.
В палатах сильный запах уксуса и можжевелового дыма, хотя черная и пошла на убыль, но все равно берегутся, каждый день окуривают и моют. Зараза точно дань с княжьей семьи взяла, после Александры ни одного заболевшего не было, даже слуги, и те выжили. Вот уж поистине, Господь прибрал только тех, кого хотел!
К горнице, которая была раньше княгининой, подошел, тяжело ступая, митрополит Алексий, кивнул вскочившему на ноги холопу:
— Там?
И не надо было спрашивать, о ком речь, и так ясно — князь Дмитрий Иванович который день тоскует. Мужские слезы скупы, потому прячет все в себе, оттого лишь тяжелее. Бабам легче, они сердечную тоску слезами выливают, поревут и вроде оживают. А князю как? Плакать — бессилье показывать, как с тоской справляться?
Дверь тихонько распахнулась, через порог шагнул тоже вдруг состарившийся Алексий, сделал знак начавшему подниматься Дмитрию:
— Сиди. Я рядышком присяду, коли позволишь.
Но князь встал под благословение, поцеловал сухую руку наставника, подождал, пока тот опустится на лавку. Алексий посидел молча, потом вздохнул:
— Ты б поплакал, Димитрий. Полегчает.
Голос молодого князя был глух:
— Я и плакать не могу… За что, отче, один ведь на белом свете остался! Чем прогневил Господа род наш, что всех выкосило? Ванюшка и мать-то чем виноваты, если я что делал не так?!
Алексий нахмурился:
— Ты, Дмитрий Иванович, Господа наветами своими не гневи, не нам с тобой думать, кто в чем пред ним виноват! А прибрал Господь, значит, судьба их такая. Слаб человек, его, может, и в райские кущи ангелы влекут, а он все норовит за землицу грешную хоть зубами зацепиться. Немного грешен братец твой, и матушка тоже, потому, чаю, ангельская встреча им была уготована, молись.
Немного посидели молча, потом Алексий вдруг почти с обидой добавил:
— А что один на всем свете остался — не прав ты, князь Дмитрий Иванович. Про нас, грешных, забыл. Много на Москве и на Руси тебе помощников, много поддержки. Пусть не кровные родовичи, но мы все твои. И я первый.
Дмитрию стало вдруг так стыдно, что в своей скорби отринул стольких людей, единых с ним мыслями и духом! Опустился на колени, приник к сухой, обтянутой точно старым пергаментом кожей руке митрополита:
— Прости, отче! Обеспамятовал я, за своей скорбью других забыл! Прости.
— То-то и оно, что твоя семья — Русь святая, а теперь тем более! Помни это, князь Дмитрий, помни! Не о себе думать прежде должен, а о тех, кому твоя помощь нужнее твоих слез. На Руси раздор снова ширится, а великий князь слезы льет.
Дмитрий слез не лил, но уже третий день сидел, точно прибитый, и думать ни о чем не мог. Жесткие слова митрополита вдруг заставили его опомниться. Тяжела потеря последних родных людей, но скольким же, пусть не родственникам, он еще на Руси нужен! Как он мог забыть долг свой великокняжеский?! Первая же беда из седла выбила! А мечтал сильным князем стать, чтоб Русь за ним как за каменной стеной жила! Быстро же от себя отступил…
Через день князя Дмитрия Ивановича уже видели совсем иным, он точно прибавил несколько лет, стал совсем взрослым и мудрым. Бояре с опаской поглядывали на такого незнакомого князя, точно видели его впервые и знакомиться приходилось заново. Было и радостно, и даже совестно, что не дали Дмитрию горе свое выплакать, выстрадать. Но время таково, что некогда слезы лить или грустить подолгу.
Болезнь пошла на убыль только в крещенские морозы, видно, все же боялась, проклятая, русской стужи. По весне о ней напоминали уже только многие новые могильные холмики, часто с покосившимися крестами (некому было и поправлять), да множество нищих и сирот, снова просивших подаяние.
Но отступила зараза, вернулась прошлогодняя напасть — сушь. Небо точно забыло о том, что может быть дождь, солнце пекло с утра до вечера. Только на ночь становилось чуть прохладней. Даже роса выпадала редко, реки обмелели, ручьи кое-где так и вовсе пересохли, в колодцах воды на дне и мутная… Пашни вместо обильных зеленей стали похожи на проезжую дорогу, пылили вовсю.
На Москве, как и везде, жара, кажется, маленького огонька достаточно, чтобы все вокруг превратилось в пылающий ад. Помня об этом, многие даже печи не топят, так и перебиваются сухим хлебом.
Хорошо, если он есть, а то ведь снова зерна легли в сухую землю, землепашцы слезами поля поливали вместо дождя. Но слезы и пот солены, от них растет хлебушек плохо. Снова на Русь надвигался Большой Голод, снова бабы, рожая детей, понимали, что не выжить им, что зря такое семя проросло, не ко времени. Но как сеять, так и рожать в любую годину надо, чтобы не пресекся род людской, чтобы не иссяк на земле род русский.
Набатный колокол поднял всех враз, князя в том числе. Это не татары или Литва, о них бы уже знали, оставался другой враг — пожар. Враг страшный и не менее татар безжалостный. От него не откупишься и мечом не отобьешься.
Горела церковь Всех Святых. От чего запалилось, так и не узнали, не у кого спрашивать было, да и некогда. Более страшных дней Москва давно не видела. Сухой горячий ветер, и сам способный запалить что угодно, словно с удовольствием поддержал огонь, разнес его по всей Москве. Уже через час горело все — терема и дворы бояр, кладовые, конюшни, дубовые ворота, купеческие амбары и избы посада. Особенно досталось Кремлю, языки огня не пощадили и его крепких дубовых стен и башен, верой и правдой прослуживших четверть века со времен князя Ивана Даниловича.