Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 17

И тут же, среди этого шума, баулов, молитв и писающих детей, выхаживает высокий и хваткий администратор отеля господин Леня, цепким опытным взглядом оценивает вас и вашу ручную кладь, с ходу приглашает избранных в свою конторку за лестницей и за пять минут скупает у новоприбывших то, что им удалось провезти через все заслоны советских и австрийских таможен, – водку, шампанское, икру, кораллы.

Потные, измызганные дорогой, измочаленные третьими и четвертыми сутками этих постоянных проверок люди уже ненавидят вещи, из-за которых они приняли столько мук, и именно сейчас, в эти минуты они – лучшая добыча для перекупщиков. Да, они оставили советской власти свои квартиры, мебель, ковры, музыкальные инструменты и серебряные вилки, и если бы им сказали, что уехать они могут только голыми, они бы и голыми, конечно, уехали, но раз уж сенаторы Джексон, Ванек и прочие заморские благодетели вырвали для этих людей право вывезти из СССР хоть какой-то скарб, то они, страшась неизвестности, везут то, что, по слухам, можно пусть за гроши, но все же продать в Вене и в Риме, чтобы купить детям лишний мандарин или пару туфель. И потому такой шмон на советских таможнях – таможенники, пользуясь своей бесконтрольной властью над этими «предателями Родины», рвут у них все, что могут и даже не могут, вплоть до обручальных колец и сережек из ушей. А теперь и здесь, в Вене, в первый же день свободы – этот Леня из Ленинграда, кандидат, как он мне представился, медицинских наук, он психологию изучал в институте и знает, как разговаривать с людьми в таких экстремальных ситуациях – спокойно, деловито и доверительно: «Хотите продать? Я покупаю по такой-то цене. Нет? Не надо. Оставьте эту водку себе, пейте на здоровье сами!»

Веселая, живая работа! Евреи наживаются на евреях! Леня – на новоприбывших эмигрантах, мадам Беттина – на Лене и на эмигрантах, а выше я не хочу заглядывать – зачем мне?

Увидев мой фотоаппарат, Леня насторожился, выделил меня из толпы, пригласил за стойку, представил портье господину Рубинчику и увел нас в каморку администраторов пить кофе. Я с радостью отдал ему единственную бутылку водки и тут же, за первой чашкой кофе, открыто и азартно изложил замысел своего заветного фильма.

– Я буду делать об этом кино! А как же! – сказал я, ощущая себя разом и бывшим, как в юности, тележурналистом, и режиссером своего будущего голливудского блокбастера. Позабыв о том, что я сам эмигрант, я горячечно возглашал: – Я сделаю фильм о советских таможнях, о венском аэропорте, об израильской проверке наших чемоданов, о своей сестре и об этом вашем бардаке в «Зум Туркене»! Я столько слышал по «Голосу Америки» о миллионных пожертвованиях американских евреев на нашу эмиграцию – и что? Наши дети должны в первый же день эмиграции голодными ползать по грязным полам австрийских борделей?

– А что с вашей сестрой? – осторожно спросил портье.

Сорокалетний, черноволосый, хорошо одетый, в России сказали бы «фирменный» или «интеллигентный», у нас там этим словом выделяют любое неиспитое лицо, – он производил приятное впечатление, и я в двух словах рассказал ему о прощании с сестрой в венском аэропорту. Он усмехнулся:

– О, вы послушайте мою историю! Я тоже из Москвы, журналист-очеркист, моя фамилия Рубин. Точнее, Рубинчик, а Рубин – это псевдоним, может быть, вы меня читали в газетах. Но сейчас это не важно. Я приехал в Вену с женой, двумя детьми и, между прочим, с замыслом, близким к вашему, – я хотел писать книгу «Еврейская дорога». На аэродроме нас встречал тот же Вильчицки, он сказал те же слова: «Господа, поздравляю с прибытием на свободный Запад! Кто едет в Израиль?» «Мы!» – сказала вдруг моя жена. «Как? – изумился я. – Ты что?! Мы едем в Америку!» «Мы едем в Израиль», – сказала она и протянула Вильчицки нашу общую визу. Я закричал: «Ты с ума сошла! С чего ты взяла? Мы едем в Америку! Господин, отдайте наши документы, мы едем в США!» «Ты можешь ехать куда хочешь, – сказала жена, – а я с детьми еду в Израиль. И если ты любишь детей, ты поедешь с нами». И она уехала с этим Вильчицки в их израильский загородный лагерь Эбенсдорф – туда, куда он увез и вашу сестру. Я пробовал пробиться к ним, я звонил туда каждые полчаса – ведь у нас с женой никогда и разговора не было об Израиле! Но уже на следующий день ее и детей они первым же рейсом отправили в Тель-Авив. А я остался тут – без вещей, без денег, без документов. Слава Богу, Беттина взяла меня на работу. Конечно, она платит мне гроши, но это не важно, она меня спасла. И я люблю свою жену, старик! Я люблю жену и детей, и я стал звонить им и писать в Тель-Авив, в этот ульпан, где их поселили, и – похоже – уговорил ее вернуться. Она согласилась, я выслал ей все, что заработал, – 600 долларов, чтобы она могла купить билеты. Но в день, когда она пошла за билетами на самолет, «Сохнут» дал ей трехкомнатную квартиру. Понимаешь, я ничего не могу сказать – тут Израиль сработал блестяще. Никто там не получает квартиру раньше чем через полгода, некоторые и по году ждут – ты еще увидишь это по своей сестре. А моим дали квартиру через полтора месяца, и теперь она пишет, что счастлива, устроена и я должен приехать к ним. Выпьем, старик!

Мы выпили. Уже не кофе, а простую – нет, извините, не простую, а экспортную – русскую водку.

– Ты можешь мне дать телефон Эбенсдорфа? – спросил я Рубина-Рубинчика.

– Ты им не дозвонишься.

– Я попробую.

– Пожалуйста. – Он великодушно сам набрал телефонный номер и протянул мне трубку.





– Шолом! – услышал я в этой трубке.

– Шолом, – произнес я, представился по-английски и сказал, что хочу поговорить с сестрой.

– Они на завтраке, – сообщили мне после паузы, и я, успокоившись, положил трубку.

– Вот видишь, – усмехнулся Рубинчик. – И так будет всегда: они будут на завтраке, на обеде, на ужине, на лекции – до отъезда…

Тут распахнулась дверь, влетел Леня-администратор:

– Хозяйка приехала!

Появление мадам Беттины было подобно сигналу «Воздушная тревога!», с той только разницей, что все не ложатся, а сгибаются. Беттина – коренастая, неряшливо одетая пятидесятилетняя и коротко стриженная блондинка с крепким широким лицом, накладными ресницами и густо зашпаклеванными щеками, словно карикатурная кукла из театра Образцова, – быстро прошла за стойку портье, отперла ключиком свой личный телефон и тут же принялась названивать куда-то сразу по двум аппаратам, накручивая их диски шариковой авторучкой. Вокруг нее завихрились, забегали и засуетились служащие – Леня, Рубинчик, еще кто-то, а она, отдавая команды, кого куда поселить, договаривалась по телефону о местах в других пансионах и отелях, о стирке простыней, о транспорте…. Точная, с острым и цепким взглядом, шумная, где нужно, и мягкая, где пожелает, она восседала за стойкой администратора, как одесская бандерша времен Бени Крика. А в кино ее могла бы замечательно сыграть Симона Синьоре, если ей плохо и наспех покрасить волосы пергидролем…

Я стоял поодаль, наблюдал. Было интересно следить за ней, за ее одновременными разговорами по телефону, со служащими и с осаждавшими стойку эмигрантами. Что-то актерское сквозило в ее манерах, но актерское не на публику, а для себя самой. И я понял, что ей нравилось то, что она делает и как она это делает, – с таким смаком Род Стайгер играл Муссолини, а Броневой – Мюллера…

…Именно в эти, как потом выяснилось, минуты арабские террористы, выстрелив ракетой по воротам Израильского посольства в центре Вены, бросили в него еще несколько ручных гранат и умчались в мини-вэне, а за городом, в замке Эбенсдорф, моя сестра и ее дочка во все глаза смотрели на еврейские ритуальные танцы, которые устроили в холле прибывшие из Бухары молодые хасиды…

6

Он проснулся в темноте и первую минуту все не мог сообразить, где он находится. В комнате было совершенно темно, а светящийся циферблат его наручных часов показывал 6:14, но он не знал, 6:14 чего – утра или вечера? И только тонкая струйка морозного воздуха, которая поддувала ему в ноги, да вес тяжелого одеяла вернули его памяти подробности его путешествия через Париж и Прагу в Москву и план, разработанный им с синьором Разлогоф, резидентом советской разведки в Риме.