Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 17

– Это что! – сказала худенькая, с простуженным красным носом Лина, у которой таможенники в последний момент сняли с руки последнее кольцо. – Вы знаете, как издеваются на Ленинградской таможне? У моего приятеля были краски – обыкновенные краски в тубах. Они спрашивают: «Вы художник?» – «Да, я художник». – «А где ваш мольберт?» – «Вот». И знаете, что они сделали? Они прокалывали каждый тюбик и выжимали краски на мольберт! До остатка!

– А вы видите моего сына? – Старик Гриншпут показал на 24-летнего сварщика из Одессы. – У него белокровие, у меня есть заключение врачей, что его могут вылечить только в Бостоне. И справка, что ему положено в день двадцать таблеток. Так я пошел к самому начальнику Шереметьевской таможни и сказал: «Вот мой военный билет, я всю войну прошел капитаном артиллерии, имею два ранения и восемь орденов. И вот справка, что я диабетик и моя жена диабетик. Конечно, вы можете не пропустить наши лекарства, если хотите. Мы это переживем. Но у моего сына лейкемия, если ему не принимать лекарство несколько часов, он умрет!» И знаете, что он мне ответил? «Не летите». Вот и все. Наглая скотина – «Не летите»! Я говорю: «Но вы же иногда разрешаете вывозить немного лекарств – я видел». Так он даже улыбнулся: «Здоровым разрешаем». Вы поняли, как они над нами издеваются? Как собаки, хватают за штанину, чтобы урвать последний клок! Посмотрите на этого немца. – Гриншпут кивнул на врача, который, сидя на корточках, считал пульс его сыну. – Сколько ему лет? Может быть, я его отца грохнул из гаубицы во время войны, а он с моим пацаном возится. А эта сволочь, за которого я свою кровь пролил… Но я вам говорю: Бог есть! Пусть они будут иметь наши ковры, вилки и лекарства, но они будут иметь и наше горе! Бог должен быть!..

– Молодой человек, – повернулся ко мне мужчина из переднего ряда, – вы не переживайте за вашу машинку. В Вене я вам ее запаяю…

– Чем ты запаяешь, Гриша? – сказала его жена. – Они же забрали у тебя паяльник и весь инструмент!

– Не слушайте ее, – улыбнулся Гриша. – Они не на тех напали! Я вам на спичках запаяю. Вы будете бутерброд?

Мы обменивались бутербродами и воспоминаниями, анекдотами и сигаретами, мы почти насильно угощали австрийцев шоколадом «Аленка», твердя им, что это же «рашен чоколадо, лучший в мире!», и австрийцы принужденно откусывали от шоколадных плиток в разорванных таможенниками обертках; и в этой суете, возбуждении и хлопотах над умирающим сварщиком мы совершенно забыли о нашем конвоире.

А он сидел там, сзади, один, курил и молча буравил наши затылки своими рыбьими глазами. И в венском аэропорту он первым вышел из самолета – его вахта кончилась. Он сошел по трапу, сел в служебный австрийский автобусик, но уехать еще не мог – должен был дождаться экипажа самолета. И на его глазах мы спускались по трапу в этот новый мир.

В Вене, которая значительно южнее Москвы, стоял не по сезону теплый день. Солнце, чистенький, как лакированный, автобус у трапа и две беленькие санитарные машины, ожидающие нашего больного сварщика, а неподалеку – невысокое стеклянно-бетонное здание венского аэропорта, – здравствуй, новый мир. Какой ты?

Не успеть ни понять, ни почувствовать – нужно выгружать вещи, нужно помочь спуститься по трапу сестре с дочкой и всем остальным. За два часа полета мы стали как одна семья, и, проводив сестру и Асю в автобус, я бегу обратно в самолет, подхватываю на руки парализованную старуху Фельдман, несу ее вниз, в автобус, и чувствую, что она легче пера – ну, 30 кило, ну, 40 от силы, а Бог мне дал в эти минуты такие восторженные силы, что кажется, я могу нести эту старушку в ладонях. Я сажаю ее в автобус, и снова бегу наверх за вещами Гриншпутов, и уже на трапе спиной чувствую что-то острое, холодное, чужое.

Я поворачиваюсь скорее инстинктивно, чем осмысленно, и тут же встречаю взгляд этих рыбьих гэбэшных глаз. Но нет, теперь это не рыбьи глаза! В них появилось выражение и даже чувство, но какое! Ненависть. С каким удовольствием он достал бы сейчас припрятанный под мышкой табельный пистолет и всадил в меня всю обойму! Но поздно, господа, проморгали антисоветчика! Если я и не был им до отъезда, то стал таковым за эти две ночи ваших издевательств в шереметьевском аэропорту…

Усмехнувшись в его ненавидящие глаза, я повернулся и легко, с еще большей прытью взбежал по трапу в салон самолета. Здесь санитары укладывали на носилки больного сварщика, его отец и мать причитали рядом, а его молодая толстая жена тихо рыдала в соседнем кресле, держа на руках грудного ребенка и раскачиваясь в такт своему плачу.

Я взял у нее ребенка – почти силой отнял – и сказал: «Пошли!»





Когда женщины плачут, им нужен твердый мужской приказ.

Она покорно встала и пошла за мной к двери, на ходу теряя вязаные детские ботиночки.

Я вышел из самолета на трап с этим грудным ребенком в руках. И нашел взглядом моего гэбиста. И так, глядя ему в глаза, я выносил из советского самолета, я уносил с их советской территории еще одного еврейского ребенка, и не было в эту минуту на земле человека счастливее меня, поверьте. Я чувствовал себя сионистом, бойцом, воином. Если бы он вытащил сейчас пистолет, я бы закрыл этого ребенка своей грудью. Есть вещи, о которых не стыдно писать, даже если принято в таких случаях проявить скромность. Я не стыжусь сказать, что то была минута, когда я был стопроцентным евреем и стопроцентным человеком. Не знаю, как другим, но мне такое сочетание дается не часто.

Я спускался по трапу, глядя этому гэбэшнику прямо в глаза, и так же, глядя ему в глаза, внес этого ребенка в автобус, и было уже что-то такое напряженное в дуэли наших глаз, что моя сестра сказала поспешно:

– Я тебя умоляю: не дразни его!

– Почему? – улыбнулся я, передавая ей ребенка и не отрывая взгляда от глаз этого гэбэшника.

Но тут он и сам отвернулся. Он отвернулся с деланно равнодушным лицом, но мы-то с ним хорошо поняли друг друга. Он отвернулся и вышел из автобуса, пересел в микроавтобус, поданный советскому экипажу, и вместе с ними укатил к аэровокзалу – надеюсь, теперь уже навсегда из моей жизни…

(Но уже через два месяца, в Италии, перечитывая эти строки после визита в Американское посольство к Грегори Черни, мой герой горько усмехнется своей наивности – что эта безобидная дуэль взглядов по сравнению с тем вызовом, который послал нам вдогонку КГБ к празднику Пасхи! Где и как найти того каннибала, которого они послали в Италию? По каким приметам? В Риме, Остии и Ладисполи нас больше десяти тысяч – как же искать эту иголку в трех стогах сена? А Пасха – вот она, через две недели!..)

2

Да, никто из них не повернулся к иллюминатору бросить прощальный взгляд на шереметьевский аэропорт. А зря. Потому что именно в этот день, 25 января 1979 года, на посадочную полосу аэропорта приземлился еще один «ТУ», прибывший из златой, как тогда говорили, Праги. И когда, сутуло кутаясь от морозного ветра в пальто и шарфы, они поднимались в свой самолет, по пустому трапу пражского самолета легкой походкой сбежал вниз загорелый моложавый брюнет в светло-бежевом кашемировом пальто, темно-синем костюме, белоснежной сорочке и при галстуке в сине-бордовые полоски, под стать его костюму и туфлям. Одного взгляда на его прямую фигуру, свободно развернутые плечи и костюм, сшитый по фигуре буквально «с иголочки», было достаточно, чтобы понять – иностранец. Двадцатиградусный московский мороз вызвал легкую улыбку на его красивых под усиками губах. Впрочем, улыбку легкообъяснимую – прямо у трапа его ждала черная «Волга» с включенным мотором и двое мужчин, бетоннолицых, но с приветливыми улыбками на лицах.

А рядом с ними стояла тонкая, как стручок, двадцатипятилетняя шатенка в очках, синем поношенном пальто, вязаной шапочке набекрень, в темной «водолазке» под горло и в тяжелых сапогах на низком каблуке. В ее глазах, увеличенных стеклами очков, брюнет мгновенно прочел то сочетание отчуждения, настороженности и любопытства, которым любые аборигены всегда встречают чужеземцев, и улыбнулся еще ослепительнее.