Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 17



Он усмехнулся:

– Да, дорогой. Представьте, что с вами будет со всеми, когда этот еврей-людоед сожрет итальянского ребенка. Да еще под стеной Ватикана…

Часть первая

ВЕНСКИЙ ТРАНЗИТ

В моем словаре еврей – это тот, кто считает себя евреем или обречен быть евреем.

Амоз Оз, израильский писатель

1

– В 2238 году со дня сотворения мира мы пришли в Египет. Потомки Якова, внука Авраама, мы пришли туда сами во время сильного голода в Ханаане, нас было семьдесят человек. Как сказал Томас Манн, путь из земли Ханаанской в Новое Египетское царство – это путь от праотцев, созерцавших Бога, к высокой ступени цивилизации с ее приманками и доходящим до абсурда снобизмом…

Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас повернулся к иллюминатору бросить прощальный взгляд на занесенные снегом ельники вокруг шереметьевского аэропорта. Двадцать семь эмигрантов-беженцев, мы, буквально замерши, сидели во втором салоне самолета и не верили ни реву турбин, ни тряске нашего «ТУ-124», бегущего по взлетной полосе. Неужели? Неужели это произошло? Неужели нас выпустили?

В первом салоне летят четверо советских дипломатов – надменно-отстраненные, в одинаковых серых костюмах и с глазами, глядевшими сквозь нас, как сквозь пустое место, еще там, в зале ожидания на втором этаже аэровокзала. А в третьем салоне сидят немецкие и австрийские туристы. Их тоже привезли к самолету и посадили отдельно от нас, как от прокаженных, а нас подвезли к трапу буквально за минуту до отлета – в обшарпанном автобусе, промороженном до инея на заклепках. Впрочем, вру – кроме нас, эмигрантов, был в этом автобусе еще один человек; сначала мы даже приняли его за своего, но уже через минуту стало ясно, кто это. Высокий, широкоплечий, рыбьи глаза на бетонном лице, шляпа горшком, узенький засаленный галстук на несвежей рубашке, мощная грудная клетка и пистолет под мышкой распирают потертый пиджак…

Когда, продержав нас у выхода из аэровокзала на продуваемом морозным ветром летном поле так долго, что у моей семилетней племяшки Аси забелели щечки и я, бросив свою пишмашинку, у которой несколько минут назад таможенники на моих глазах выломали букву «ф», подхватил Асю на руки и сунул под пальто, – когда, повторяю, все-таки подали этот гребаный автобус, бетоннолицый сфинкс был уже внутри его, он стоял там впереди, возле шофера, и молча смотрел, как мы входим и рассаживаемся. Ася по праву ребенка привычно пошла к первому ряду кресел, но жесткой рукой гэбэшника этот сфинкс тут же отстранил ее, как котенка, и так и стоял во главе пустых кресел, молча, как пень, все четыреста метров от вокзала до самолета. Зато в самолете он прошел через весь наш второй салон и сел в конце его, в последнем ряду, чтобы обозревать нас всех, как конвой.

Но нам уже было наплевать на него!

Как только самолет взлетел – да, как только мы ощутили, что колеса оторвались – оторвались! – вы понимаете – оторвались! – мы ОТОРВАЛИСЬ от советской земли, – Валерий Хасин громко и даже весело сказал:

– Не понимаю, они что? Боятся, что мы угоним самолет обратно в СССР?



Жена тут же одернула его:

– Тише! Не дразни его, черт с ним!

– Но ведь я уже на свободе!

– Не знаю… – осторожно ответила она.

Да, мы уже были на свободе, нас уже выменяли на техасские бурильные станки, зерно и кукурузу, но мы еще не простились с советской властью. И это было почти символично: в полупустом салоне советского самолета 27 евреев – потных, усталых, возбужденных и немытых после двухсуточных мытарств в Шереметьевской таможне, с детьми, со сморщенной и парализованной старухой Фельдман, которая только что у трапа сотворила чудо (когда двое провожатых вынесли ее на руках из автобуса, она вдруг оттолкнула их: «Опустите меня! Пустите! Я сама уйду с этой земли!», встала на ноги и, шатаясь, действительно сама взошла по трапу!), и с 24-летним гигантом-сварщиком из Одессы, умирающим от лейкемии, на двух разложенных креслах (весь рейс он лежал с кислородной маской на лице, а его отец и я каждые десять минут трогали его босые желтые ноги – не остывают ли?), – так вот, мы, 27 эмигрантов, и немцы-австрийцы, тут же после взлета прибежавшие из третьего салона на помощь больному (среди них оказался врач, он дежурил возле умирающего весь рейс и заставил командира самолета сообщить в Вену о необходимости подать к прилету самолета специализированную машину «скорой помощи» с установкой для срочного переливания крови), – и все это был один полюс, человеческий и естественный. А рядом, всего в нескольких метрах от нас, был полюс другой – четверо кремлевских дипломатов, безучастно засевших в первом салоне, и наш бесстрастный конвой, торчавший в конце салона и наблюдавший за нами с каменно-пустым лицом…

(2001. Сегодня, двадцать два года спустя после того полета, я практически без правки снова[1]переписываю на компьютер эти строки из дорожного дневника Вадима Плоткина и поражаюсь, как тогда, в 79-м, буквально назавтра после прилета в Вену, он на сломанной советскими таможенниками пишущей машинке залпом стучал страницу за страницей этого дневника – ожесточенно, набело, без помарок…)

Те четверо дипломатов уже отстранились от нас, «предателей Родины», для них мы перестали существовать как люди, но их представитель с пистолетом под мышкой еще смотрел нам в затылки холодными дулами своих гэбэшных глаз. Больной лейкемией сварщик мог умереть – этот гэбэшник и с места бы не сдвинулся, парализованная Фельдман могла явить новое чудо, скажем, взлететь под потолок на своих высушенных старческих косточках, – он бы и бровью не повел. Но в таком случае на хрена он летел с нами и на кой черт он грел под мышкой табельный пистолет Макарова и семь маленьких по 6,1 г кусочков свинца калибра 9 мм? Неужели они боялись, что мы – старуха Фельдман, умирающий сварщик и моя семилетняя племяшка-скрипачка – ринемся в пилотскую кабину, чтобы угнать самолет в Израиль?

Да, боялись!

Они нас боялись! И именно потому он грел под мышкой свой табельный ПМ…

Кто-нибудь из тех австрийцев, американцев и англичан, которые без всякого таможенного досмотра проходили мимо нас на посадку в самолет и с отчужденным изумлением смотрели, как таможенники потрошат наши узлы и чемоданы, прощупывая каждый шов на нижнем белье, изымая серебряные вилки и семейные фотографии, вспарывая пакеты с манной крупой и лекарствами, ломая затворы фотоаппаратов и клавиши пишущих машинок («А вдруг они золотые?» – с издевкой сказал мне таможенник), – кто-нибудь из них может себе представить, что это такое – жить в стране, где правительство и мудрая правящая партия боятся своих граждан, держат их под прицелом своих Первых отделов и Пятого управления КГБ и греют под мышкой шесть граммов свинца персонально для каждого? Греют и с высоты своей власти смотрят на тебя пустыми глазами, ожидая команды, чтобы нажать курок, или бросить тебя в ГУЛАГ, или лишить работы, прописки…

(…Блин! думаю я сегодня, почему в той России, которую нынче зовут демократической, уже никто не помнит о том времени? Почему нет в печати голой правды о подсоветской жизни? Почему нет мемуаров про обыденную совковую жизнь в очередях за сахаром и мукой, маслом и мясом по талонам? Почему нет в школах сочинений на тему «Проклятое время коммунизма», как мы писали о «проклятом царизме», и почему даже совковый гимн возрожден новодемократическим строем? Право, кто-то мудро сказал, что у народов нет памяти. Но у меня сохранился дневник Плоткина, и в нем сказано:)

…Теперь мы улетали с этой земли, мы ОТ-летали от нее, а от всего арсенала советской власти – всех ее тюрем, лагерей, паспортного режима, пятого параграфа и морального кодекса строителя коммунизма – за нашими спинами оставалось всего-навсего шесть граммов свинца под мышкой у бетоннорылого гэбэшника – ну кто же будет обращать на них внимание в такой ситуации?!

Мы громко шутили, вспоминая Шереметьевскую таможню, и возмущались последней выходкой пограничников – тем, что нам не разрешили проститься с родными, которые приехали проводить нас.