Страница 80 из 83
Председатель Конвента обратился к Собранию:
— Подлец Робеспьер здесь. Не желаете ли его видеть?
— Нет! — закричал под аплодисменты Тюрио. — Труп тирана может быть только зачумленным,
Его принесли в одну из комнат Комитета общественной безопасности. Положили на стол, против света, а под голову подоткнули деревянный ящик с кусками заплесневелого хлеба.
Он лежит, вытянувшись во весь рост, без шляпы и без жабо. Его светлое платье изорвано и покрыто кровью; чулки спустились с ног. Он не шевелится, но часто дышит. Время от времени рука бессознательно тянется к затылку, мускулы лица сокращаются, дергаются окровавленные губы. Но ни одного стона не вырывается из этих истерзанных уст. Входят новые и новые мучители, чтобы взглянуть на «тирана». Лица сверкают жестокой радостью.
— Государь, ваше величество, вы страдаете?
Он открывает глаза и смотрит на говорящих.
— Ты что, онемел, что ли?..
Он только пристально смотрит на них.
Вводят Сен-Жюста, Дюма и Пейяна. Они проходят в глубь комнаты и садятся у окна. Один из присутствующих кричит любопытным, окружившим Робеспьера:
— Отойдите в сторону! Пусть они посмотрят, как их король спит на столе, точно простой смертный.
Сен-Жюст поднимает голову. Лицо его искажает душевная мука. Со страшной болью сердца смотрит он на того, кто был его учителем и самым близким другом. Этот взгляд так выразителен, молодое лицо так прекрасно, что мучители, пораженные, на минуту смолкают.
Взгляды Сен-Жюста и Робеспьера встречаются. Им не нужно слов. Они понимают друг друга. Робеспьер отводит глаза. Сен-Жюст следит за ним. Неподкупный смотрит на текст конституции, висящий на стене против окна. Сен-Жюст смотрит туда же.
— А ведь это наше дело… — шепчут его бескровные губы. — И революционное правительство тоже…
Шесть часов утра. Уже совсем светло. Дождь кончился. В комнату быстро, военным шагом входит Эли Лакост. Он приказывает отвести арестованных в Консьержери. Затем, обращаясь к пришедшему вместе с ним хирургу, он говорит:
— Хорошенько перевяжите рану Робеспьера, чтобы его было можно подвергнуть наказанию.
В то время как хирург перебинтовывал Максимилиану лоб, один из присутствующих сказал:
— Смотрите! Его величеству надевают корону.
Робеспьер посмотрел на оскорбителя спокойно, задумчиво и пристально.
Единственные слова, которые он произнес, многим показались странными. Когда один из любопытных, видя, что он никак не может нагнуться, чтобы подтянуть чулки, помог ему, Робеспьер тихо сказал:
— Благодарю вас, сударь.
Решили, что он сходит с ума: уже давно не обращались на «вы» и не употребляли слова «сударь», напоминавшего о времени королей. Нет, Неподкупный был в здравом уме и ясно выразил то, что думал. Этими словами он хотел сказать, что революции и республики больше не существует, что жизнь вернулась к старому режиму и все завоевания прошлых лет безвозвратно погибли.
Их казнили без суда, в шесть часов вечера. Вместе с Робеспьером встретили смерть двадцать два его ближайших соратника. На следующий день гильотина получила еще семьдесят жертв — членов Коммуны. Драма термидора закончилась. Начиналась кровавая вакханалия термидорианской буржуазии.
СМЕРТЬ И БЕССМЕРТИЕ
(Вместо послесловия)
Победители спешили реализовать плоды своей победы. Первое время вожди «нуворишей», правда, были вынуждены считаться с недавними союзниками — левыми термидорианцами. Но это продолжалось недолго. Обновленный Конвент ликвидировал все завоевания народа. Уничтожили революционное правительство. Разгромили Якобинский клуб. Отменили максимум.
Враги Робеспьера обещали открыть тюрьмы и прекратить террор. Но тюрьмы открылись лишь для того, чтобы освободить врагов народа, а террор обрушился на головы его друзей[36]. Катастрофически падал уровень жизни. Если отмена максимума дала буржуазии благоденствие, то рабочим она несла лишь голод и нищету. Социальные контрасты достигли чудовищных размеров. В то время как буржуазный Париж утопал в роскоши, напоминавшей времена старого порядка, а в особняках Барраса и Терезы Тальен пышные балы сменялись кутежами и оргиями, рабочие предместий умирали с голоду.
Теперь народ все чаще вспоминал Неподкупного. Весной 1795 года — в жерминале и прериале — народ дважды попытался с оружием в руках вернуть утраченное. «Хлеба и конституции 1793 года!» — кричали повстанцы. Но победить им не удалось. Разгромив и разоружив народ, реакционная буржуазия отбросила последние следы маскировки. Вожаков левых, всех тех, кто так активно помогал им произвести термидорианский переворот, предавали смерти, изгоняли из Франции либо отправляли на «сухую гильотину» — в вечную ссылку в Гвиану.
Жизнь большинства из них угасла на чужбине. Казалось, судьба мстила им за предательство. Поняли ли они хотя бы, что сделали роковую ошибку? Справедливость требует ответить на этот вопрос утвердительно.
Коварный Барер, несмотря на все свои хитрости и уловки не спасшийся от изгнания, писал, что считает контрреволюционный переворот 9 термидора следствием большого заблуждения. Он прямо утверждал, что причисляет Максимилиана Робеспьера к числу самых выдающихся деятелей революции.
Колло д’Эрбуа и Билло-Варен закончили свои дни в далекой Америке. Горячий Колло не оставил следов своих размышлений — смерть унесла его слишком быстро. Что же касается Билло-Варена, то этот суровый республиканец полностью переосмыслил свое прошлое поведение и признал, что оно было в значительной степени результатом личной ненависти.
«…Наши разногласия в эти дни, — писал он, — разбили единство революционной системы… Да, пуританская, чистая революция была утрачена 9 термидора. Сколько раз я потом оплакивал, что поступил по злобе!..»
И в пылу самобичевания стареющий Билло сожалел уже не только о Робеспьере, но даже о Дантоне и Демулене, которых первый обрек на смерть.
Отказался от прежних взглядов и Амар.
— Я горжусь тем, что разделял труды Робеспьера, — говорил он. — Народ имел тогда хлеб. Его хотят представить кровожадным человеком, но судить будет потомство.
Ехидный Вадье был тверже других. Правда, и он считал день 9 термидора роковым, но, по-видимому, он особенно долго сохранял злобу к Неподкупному. Однако и его совесть заговорила. «Я совершил скверный поступок, — сознался незадолго до смерти упрямый старик. — Я раскаиваюсь в том, что не оценил, как должно, Робеспьера и достойного гражданина принял за тирана…»
Так говорили и писали все эти люди прошлого. Что проку? Они могли каяться и плакать, но ничего не могли изменить. А между тем семена, брошенные Робеспьером, давали всходы. Дело его не пропало даром. Все глубже осмысливали массы события недавних лет. «Только и слышно, что сожаления о Робеспьере, — доносили полицейские ищейки. — Говорят об изобилии, царившем при нем, и о нищете при теперешнем правительстве». Это происходило в дни, когда термидорианский Конвент сменила буржуазная Директория во главе с Баррасом, когда зрел революционный заговор, получивший в истории название «Заговора равных».
Одна черта «Заговора равных» представляет особенный интерес. Бабеф, глубоко ценивший Робеспьера, преклонявшийся перед его суровой принципиальностью и разделявший многие из его убеждений, считал себя прямым продолжателем дела, начатого Неподкупным.
21 флореаля IV года (10 мая 1796 года) в маленькой душной комнате двое пересматривали бумаги.
Бабеф сосредоточенно перечитывал листки, вынутые из большой пачки, лежавшей в старом портфеле.
— Филипп! — вдруг воскликнул он. — Смотри, что я нашел!
Буонарроти наклонился над плечом Бабефа. Он увидел пожелтевший лист бумаги, исписанный мелким почерком.
— Попробуй догадайся, что это! — Бабеф усмехнулся. — Это мое первое открытие в 1789 году. Тогда у меня только зарождались мысли о равенстве. И я открыл Неподкупного…
Филипп вопросительно посмотрел в улыбающиеся глаза Бабефа.