Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 8

С громким скрежетом лязгает замок массивной двери. Оказывается, уже наступил вечер – мне приносят ужин. Не чувствуя вкуса, быстро съедаю его и снова валюсь на нары – спорить с моими мучителями.

Ночь проскакивает незаметно – ни отдыха, ни облегчения не принося, – и я опять попадаю в тяжелое, как трудные роды, утро.

Проходит много времени, прежде чем я окончательно успокаиваюсь. Сколько? Недели, месяцы, годы? Пытаюсь подсчитать – не получается, спрашиваю у адвоката, но он дает такой многословный ответ, что я совершенно запутываюсь. А впрочем, все равно. Меня больше ничто не тревожит, ничто не интересует, ничто не в состоянии причинить мне боль. Воспоминания затерлись и перестали быть мучительными. Лицо человека, которого я убил, сливается с прочими лицами – я уже не могу отделить их одно от другого. Теперь я наконец впал в настоящую спячку. Допросы следователя, разговоры с адвокатом казались какими-то не особенно обременительными сновидениями, которые проплывали мимо, не задевая меня. Я в них попросту не участвовал. Я и в жизни, в своей собственной жизни отказался участвовать. Но тут…

Сначала был суд. Я отнесся к нему вполне равнодушно, решение меня не интересовало. Приговорят к десяти годам, к пожизненному – какая разница? Время для меня остановилось и больше ничего не значило. Обвинитель и защитник отчаянно сражались за мою душу, а мне не было никакого дела до того, кто из них выйдет победителем. Мой сон не прервется – так думал я. И страшно ошибся.

Меня оправдали и выдворили на свободу.

Яркие краски, громкие звуки, буйные запахи жизни оглушили меня, как только я оказался за воротами тюрьмы. Первым желанием было повернуть назад, но двери такого безопасного пристанища были закрыты наглухо. Беляев с торжественной улыбкой – мне показалось, слегка злорадной – распахнул дверцу машины и пригласил садиться. С тоской посмотрев на утраченную обитель, я полез в салон.

– Ну вот, все закончилось, – сказал адвокат, – все самое плохое для вас позади.

Я кивнул – разговаривать было слишком утомительно. От свежего воздуха разболелась голова. Листва на деревьях, которые проносились мимо окон, казалась непереносимо яркой. Некоторое время мы ехали молча, но потом Семен Александрович не выдержал, стал расписывать прелести вольной жизни – с каким-то фальшивым восторгом, словно и сам не верил тому, о чем говорил.

Он все болтал и болтал. Я его почти не слушал. Мне так хотелось вновь погрузиться в сон. Но вдруг прервав себя на половине фразы, Беляев остановил машину.

– Все! – сказал он, распахивая дверцу с моей стороны. – Моя миссия закончилась. Всего наилучшего.

Я по инерции вышел, ничего не понимая. Мелькнула мысль, что это какая-то шутка, сейчас он мне все объяснит. Но Беляев резко взял с места и укатил. Это было так странно, так неожиданно, что я все не хотел верить, все ждал, что вот сейчас он вернется и заберет меня отсюда. Я не знал, как мне жить дальше, я не знал даже, куда мне идти, чувствуя себя заблудившимся ребенком.

Ждать дольше было бессмысленно. Он не вернется. Теперь нужно справляться как-то самому. Я огляделся – оказывается, адвокат привез меня к воротам парка, хорошо мне знакомого, можно сказать, почти родного. Здесь когда-то я часто бывал, с этим парком у меня было связано очень многое. Специально Беляев привез меня сюда или это чистая случайность?





Неуверенной походкой я вошел в парк. Предчувствие какой-то неотвратимой беды охватило меня. Пошатываясь, дошел до третьей скамейки, где когда-то было назначено прощальное свидание. Скамейка была нагрета солнцем, но от ее тепла меня почему-то бросило в дрожь. Ветер переменил направление – и послышались звуки флейты. Значит, мой оркестр на месте, значит, ничего не изменилось за время моего бесконечно долгого отсутствия, значит, все хорошо, пора успокоиться и просто снова начать жить. Но предчувствие беды стало сильнее и отчетливее.

Я встал и пошел по дорожке, приближаясь к оркестру от этапа к этапу – игра с самим собой, придуманная мною в той прежней, счастливой жизни. У третьей скамейки от входа слышна была только флейта, но если двигаться навстречу оркестру, то через пару метров к ней прибавляется скрипка, потом, еще через пролет от скамейки к скамейке, вступает гобой и так далее. Инструменты все прибывают, оркестр разрастается. Сколько себя помню, они всегда играли в этом парке и репертуар почти не менялся. Некая постоянная величина, на которую сейчас так важно было опереться. Но чем ближе я подходил к оркестру, тем тревожнее мне становилось. Мне вдруг представилось, что, когда я услышу все инструменты в единой гармонии, произойдет нечто страшное. Не повернуть ли назад, не сбежать ли, пока не поздно?

Но звуки музыки настойчиво звали меня к себе, и я послушно двигался навстречу им – и так дошел до площадки, на которой играл оркестр. Остановился, пытаясь сосредоточиться на мелодии, отвлечься от всех своих дурных предчувствий, – ничего не вышло: голова так сильно закружилась, что пришлось ухватиться за дерево, звуки расплылись, в поле зрения попался черный блестящий ботинок, отбивающий такт. Музыка внезапно смолкла. Ботинок остановил свое движение. Человек, которому он принадлежал, вышел из тени дерева и повернулся ко мне.

Я знал, что мне нельзя просыпаться, что, как только я покину спасительные стены тюрьмы, возмездие настигнет, но не думал, что оно будет таким жестоким. Печальным, пронизанным болью взглядом на меня смотрел человек, которого я убил.

Глава 2

Сочувствие иногда может ударить больнее, чем самое жестокое оскорбление, слова утешения бывают страшнее самых безнадежных прогнозов. Уж Полина-то это знала. И потому не бросилась тут же на помощь, хоть и потрясена была его болью и ужасом, а просто стояла неподалеку и выжидала, когда настанет подходящий момент. Стояла и перебирала в голове различные, наиболее щадящие варианты начала разговора: «Что с вами случилось? Вас кто-то испугал? Вам не помочь?»

Подходящий момент так и не настал. Ни один из вариантов не годился. Но ждать дольше Полина просто не могла. Похоже, никто, кроме нее, не слышал этого ужасного крика, значит, и на помощь прийти никто, кроме нее, не может. Она села на скамейку, на которую он до этого прямо-таки рухнул, повернулась к нему и сказала по возможности нейтральным, без слащавого сочувствия голосом:

– Не стоит отчаиваться, на каждую ситуацию можно посмотреть с другой стороны.

И поняла, что сморозила страшную глупость, что любой из вариантов, которые она отвергла, был бы предпочтительнее. Он посмотрел на нее совершенно диким взглядом и бросился прочь из парка.

Ужасно расстроившись, Полина побрела домой, постукивая впереди себя тростью. И тут до нее дошел невероятный смысл ситуации: она видела этого человека, действительно видела, не так, как видят во сне, а как видит зрячий.

Авария настолько прочно связывалась у нее с рисунками Кати Семеновой, восемнадцатилетней девушки, трагически погибшей четыре с половиной года назад, что, когда Полина ее снова и сно ва переживала в своих наполненных болью кошмарах, представлялась статически, в виде рисунка. Полина была словно персонажем картины, нарисованной девушкой с огромными, наполненными ужасом глазами. Нарисованная машина надвигается на нее, и невозможно пошевелиться, невозможно убежать, невозможно предотвратить неизбежное. Эта статичность и была основой кошмара, собирала вокруг себя боль и делала ее непереносимой. Время от времени на картине появлялись новые персонажи. Они приходили извне, из того мира, в который Полине вход был закрыт. Их появление предварялось псевдободрыми, псевдожизнеутверждающими голосами и разнообразными запахами. Вот Виктор, ее детективный помощник, рассказывает, какое сегодня замечательное утро, даром что уже середина сентября, воздух наполняется запахом лилий – и вот он уже стоит на нарисованном тротуаре, в нескольких метрах от нее, но помочь все равно ничем не может. Вот мама, подавив рыдания, – плакала что ли бы уж открыто, ведь так еще хуже, – бодро рассказывает, что у них на работе ввели новые правила, запах совершенно бесполезных апельсинов наполняет палату – и вот уже апельсины раскатились по дороге, мама кидается, чтобы их собрать, из-за этого и происходит авария. Вот Анастасия, мать Кати, вполголоса разговаривает с медсестрой о том, как трудно терять ребенка, запахи духов обеих перемешиваются – и обе, все так же беседуя, перелетают на рисунок.