Страница 11 из 117
Из сакли, смеясь и пошатываясь, выбежала молодая раскрасневшаяся женщина и, бессмысленно хохоча, прикрывая возбужденное лицо рукой, пробежала через двор к выходу. Вслед за ней выскочил молодой черноусый горец, но пьяные и неверные ноги с трудом донесли его до середины двора, где он, уже не в силах идти дальше, оперся о первого попавшегося паренька. Через открытые двери еще сильней раздались звуки пляски, крики и пение пьяных голосов.
— Что здесь такое?
Старухи, столпившиеся у ограды, оглянулись на трех всадников, удерживавших своих ретивых, играющих коней.
— Собачий ригин![32] — недовольно сказала одна и отвернулась.
Молодой нахмурившийся всадник молча посмотрел на второго, постарше, с курчавой черной бородой. Третий покачал головой и только со вздохом сказал:
— Собаки! Собаки!
Женщины, уже отходившие от ворот, остановились, с удивлением глядя на человека с курчавой бородой, внезапно побледневшего и переменившегося в лице.
— Открой, — властно, с плохо скрытой яростью крикнул он подростку, державшему в своих объятиях качавшегося на неустойчивых ногах горца. И так властен и строг был этот окрик, что паренек сразу же выпустил из рук шатавшегося пьяного и послушно отодвинул длинную палку, заменявшую засов. Пьяный тупыми непонимающими глазами поглядел на въехавших всадников.
Второй всадник соскочил с коня и, передавая поводья первому, сказал:
— Будь наготове!
Третий, сделав то же, встал рядом с ним и коротко сказал:
— И я с тобой, Шамиль!
И большим пальцем руки поправил кремень своего кубачинского пистолета.
В длинной комнате было невообразимое веселье. Шум, крики, топанье ног, смех и взвизгивание женщин, грубые, пьяные словечки и гулкие удары бубнов — все это перемешалось в один сплошной липкий и непрекращающийся гул. По комнате стлался дым от пистолетных выстрелов и грубого табака. У двери и вдоль стен было сделано нечто вроде скамей-нар, на которых вперемешку сидели женщины и мужчины. Некоторые стояли, прижавшись к стенам, давая место для пьяной, разгульной пляски. Две женщины и двое молодых людей топтались посредине сакли, что-то выкрикивая. Один из гостей как бы в знак поощрения выхватил из-за пояса пистолет и с размаху выстрелил в пол, между ног танцующих пар. Около сидящих на нарах людей стояло несколько медных и деревянных блюд и лотков, на которых грудами лежали надломленные, обкусанные и смятые чуреки, куски овечьего сыра, вяленая баранина, лук, курдючный жир, чеснок и виноград. У двери и вдоль стены стояли большие пузатые глиняные кувшины, наполненные бузой, чабой[33] и виноградной аракой. Табачный и пороховой дым, запах от овчин и немытых тел смешался с острыми испарениями вина и водки.
Шамиль остановился на пороге. Весь этот гам, блуд и бесстыдство не так поразили его, как вид подвыпившего, в полурасстегнутом бешмете, аульского муллы, сидевшего рядом с толстой пьяной женщиной, что-то крикливо и настойчиво певшей. Никто не заметил Шамиля и его спутника, с гримасой отвращения замерших па пороге. Все так же бурно и бестолково гудели бубны и тренькал под песни трехструнный пандур.
Шамиль оттолкнул пробиравшегося к выходу бледного с перекошенным лицом человека и, раздвинув пляшущих, остановился посреди сакли. Оглядывая эти пьяные, обезображенные вином и страстями лица, он весь переполнялся стыдом, гневом и омерзением за этих потерявших человеческое подобие людей.
Не сдерживая себя, полный ярости и негодования, он одним ударом ноги отшвырнул в сторону кувшин с бузой, широкой, пахучей струей залившей пол. Затем, дрожа от злобы и возмущения, выхватил из рук музыканта пандур и со всего размаху разбил об пол.
Веселившиеся остановились. Пьяные, веселые улыбки исчезли. Один из сидевших у двери вскочил и, испуская проклятия, схватился за кинжал. Пандурист, с тупой покорностью и безразличным видом взиравший на осколки своего инструмента, внезапно нахмурился и, бормоча какие-то слова, стал вытаскивать из-за пояса пистолет.
Спутник Шамиля, бледный и напряженный, моментально выдернул свой «дамбача», но Шамиль, все еще трясущийся от гнева, поднял обе руки вверх и, потрясая ими, громко и взволнованно воскликнул:
— Что же это такое? Люди вы или проклятые богом собаки? Есть ли у вас стыд и совесть? Вы — пьяницы, развратники, называющие себя мусульманами…
И, не давая опомниться пьяным опешившим людям, он рванулся вперед ко все еще обнимавшему свою соседку мулле и, сдергивая с его головы чалму, воскликнул страстно и возмущенно:
— Сними, распутный ишак, не оскверняй чалму пророка!
Мулла покорно привстал и, пошатываясь, глупо и беззлобно сказал:
— Я тебя знаю, ты — гимринец ших Шамиль, ученик Гази-Магомеда…
И все те, кто секунду назад, оскорбленные внезапным появлением на их пирушке неизвестного человека, готовы были в куски разнести его, услыша имя знаменитого Гази-Магомеда, сразу остыли.
Пандурист тихо и незаметно снял свою руку с пистолета, сконфуженный, растерявшийся молодец осторожно и беззвучно засунул свой обнаженный кинжал в ножны. Люди молча, конфузливо и неуверенно вставали и, не глядя на нахмуренного, овладевшего собою Шамиля, по стенке пробирались к выходу и поспешно разбредались по домам. Лишь совершенно упившиеся, валявшиеся на полу остались в комнате, где только что буйно и бурно пьянствовала разгульная толпа.
В маленьком и бедном кюринском селении Яраг, в простой, неказистой деревянной мечети с полумесяцем на кровле, в покрытой навесом галерее второго этажа, в убогой обстановке, среди груд исписанных и полустертых временем и прикосновением книг и бумаг, на старых войлочных коврах сидело семь сосредоточенных, углубившихся в мысли и раздумье человек. Посередине мечети, за низкой, грубо сбитой ореховой кафедрой, сидел изможденный старик с длинной, пожелтевшей от древности бородой. Это был престарелый ярагский мулла Магомед, слабый старик с полуслепыми от ночных молитв и работ глазами. На его бледном и добром лице была печать кротости и отрешенности от всего земного. Он поднял глаза, подслеповато всматриваясь в Гази-Магомеда, за спиной которого в почтительной позе сидел Шамиль. Остальные четверо были мюриды[34] муллы Магомеда, с рабской готовностью следившие за ним.
Гази-Магомед спокойным, неторопливым голосом рассказывал внимательно слушавшему его мулле о своей поездке в Араканы, к Сеиду-эфенди. За высоким полукруглым цветным окном тускло светила луна, безмолвие ночи окутало село. Было торжественно и тихо, и только на окраине аула глухо ворчали псы.
— Прости меня, наставник, но видит аллах, что Сеид такой же гяур[35], как и русские! — сказал Гази-Магомед.
Никто не возразил, и только мулла Магомед слабо кивнул головой в ответ и закрыл усталые глаза.
— Что делать? Научи ты, праведник, неужели и ты, другой мой наставник, не найдешь слово наставления? — придвигаясь вплотную к хилому, безжизненному телу старца, с болью в голосе выкрикнул Гази-Магомед.
Старик тихо улыбнулся и, открывая кроткие, выцветшие от старости и трудов глаза, еле слышно произнес:
— В несомненной книге пророка есть все, чтобы рассеять твои сомнения.
Подняв над головою трясущиеся руки, он тихо и торжественно сказал:
— Пророк говорит: кто делает одну половину и не делает другую, тот совершает великий грех. Есть дело более угодное, чем молитва, и это дело… — Он медленно приподнялся и, простирая вперед руки над головами замерших людей, почти касаясь пальцами лица застывшего в благоговейном экстазе Гази-Магомеда, неожиданно звонким и сильным голосом выкрикнул: — Газават!
И все смотревшие на него тихо, еле слышно повторили: «Газават!»
Шамиль, в этой поездке исполнявший роль секретаря Гази-Магомеда, достал чернильницу и сейчас же написал на большом листе:
32
Собачий союз, собачья свадьба.
33
Вино.
34
Последователи, ученики.
35
Неверный, проклятый.