Страница 17 из 19
Пора. Она надела джинсы, рубашку, туфли на низком каблуке. Всё дорогое, добротное, немного свободное — вот что значит сделано в свободном мире… Лада взяла небольшую, но вместительную кожаную сумку, в которую положила лекарства, полулитровую пластиковую бутылку с водой, плитку черного шоколада, пачку сигарет, зажигалку, цифровой диктофон, набор отмычек, изготовленных одним из лучших мастеров своего дела, швейцарский складной нож, фонендоскоп и катушку скотча.
Она привезла с собой еще кое-что, с чем не хотелось бы расставаться преждевременно. Судя по заданию, которое она получила, опасалась она не зря. Побродив по церкви, Лада не нашла подходящего места для хранения багажа и в конце концов спрятала дорожную сумку в кустах за могильным камнем иерарха.
Первые полчаса пути показались ей сносными. Но потом она лишилась сил так стремительно, как будто преодолела километров двадцать и этот промежуток начисто стерся из памяти. Пару сотен метров Лада тащилась, стиснув зубы, пока всё не поплыло перед глазами и она не поняла, что вот-вот рухнет на асфальт.
Она действительно не запомнила, как добралась до ближайшей скамейки, и начала снова осознавать себя лишь тогда, когда почувствовала, что кто-то брызгает ей водой в лицо. Она вслепую взяла бутылку из чьей-то руки, сделала пару глотков, поняла, что кто-то рылся у нее в сумке, и, возмущенная этим, окончательно пришла в себя.
В ее прояснившемся, но всё еще слегка размытом по краям поле зрения нарисовался старый хиппи — квадратный метр вытертой до невозможной ветхости джинсы и черная футболка с белой надписью «Иисус тоже любит это дело». Буква «д» была зачеркнута, и поверх намалевана жирная красная «т». Он стоял перед ней, внимательно смотрел на нее и теребил седую бороду. Был он не босиком, а в тяжелых тупоносых ботинках — видимо, с поправкой на страну.
Она постаралась улыбнуться (как-никак он оказывал ей помощь):
— Спасибо, я в порядке.
Он медленно кивнул, явно сомневаясь в том, что она в порядке. Да и сама Лада, честно говоря, испытывала почти неодолимое желание лечь. Но это было не в ее правилах, ведь она уже ввязалась в игру.
Видя, что она по крайней мере не свалится со скамейки в ближайшие пять минут, он уселся с нею рядом. Она почуяла запах немытого тела, однако это не вызвало у нее отвращения. Может, дело было в изменившейся самооценке — к тому времени она уже остро осознавала собственную ущербность. А может, причина была в чем-то неуловимом, что передавалось сродни запаху и не подчинялось никакой логике, даже женской.
— Сколько они тебе давали? — спросил старый хиппи.
Вопрос не нуждался в уточнении. Зачем говорить «гребаные врачи»? «Они» — хорошая замена. Он произнес это так, словно был совершенно уверен, что она его поймет правильно. И она действительно поняла сразу; более того, она вдруг почувствовала своим больным нутром, что ему известно многое, даже то, чего никогда не было и не будет сказано вслух. Вопрос, откуда известно, был не таким уж существенным. Может, Елизавета растрепала, но это казалось маловероятным и не объясняло «утечку» сведений, которых Лада не сообщала никому.
— Три месяца.
— Больше, — сказал он. — Ты продержишься дольше. Они кое-чего не учли.
С его стороны это явно не было попыткой сказать что-нибудь вдохновляющее.
— Как вас зовут?
— Параход, мне так привычнее. Можешь на «ты».
— Пароход?
— Па-ра-ход. Через «а».
— Поняла. Вроде как «парапсихолог».
Он пожал плечами, мол, обсуждать тут нечего.
— Идти сможешь?
— Смогу.
— Вряд ли, я же чую. Дай-ка…
Он положил руку ей на грудь таким естественным жестом, будто собирался приласкать любимую кошку.
В первое мгновение Лада подалась назад, но этому помешала спинка скамейки, а в следующую секунду у нее на губах засохло готовое сорваться матерное словечко. Дело было в ошеломительной быстроте, с которой ей передалось облегчение, как будто этот Параход взвалил на себя часть ее тяжести. Не снял, нет — она и не надеялась на невозможное, — но к ней вдруг пришло понимание, установившееся без единого слова и едва ли не более важное, чем преодоление боли. Впервые на ее памяти в мужском прикосновении не было ничего сексуального. А если и было, то ровно в такой степени, в какой она сама еще считала себя женщиной, способной нравиться и вызывать желание… или отвращение — если бы ей вдруг взбрело в голову снять одежду перед мужчиной.
Часть скопившейся внутри нее черноты, подобно отравленному соку, всасывалась в его руку, совершала круг обращения, проходя через его нервы, кишки, кровеносные сосуды, мозг, сердце и еще один, главный фильтр, который невозможно было бы обнаружить ни при каком, сколь угодно тщательном, вскрытии. Затем чернота возвращалась — неминуемо возвращалась, потому что это была ее чернота; нельзя было отдать ее другому даже в том случае, если бы этот другой проявил готовность к экстатическому самопожертвованию (а Параход ничего подобного делать, конечно, не собирался, да и был не способен), — но концентрация медленной смерти в этой зловещей субстанции была намного ниже первоначальной. Разреженная и разбавленная какой-то безвкусной водицей, каким-то безразличным к существованию элементом, субстанция текла в ее жилах подобно остывшей крови, и теперь не так страшно было умирать, ждать смерти… и гораздо проще смириться с постоянной болью.
Когда очередной цикл завершился (вероятно, фильтр забился до отказа), Параход отнял руку. Его лицо посерело и покрылось бисером холодного грязного пота. Лада повернула голову, чтобы посмотреть на него, — сейчас рядом с ней сидел человек лет на десять старше того, который всего пять минут назад спросил, сколько времени ей давали.
Он улыбнулся, и морщины возле глаз стали глубже.
— Теперь сможешь. — Голос Парахода звучал сипло, и она протянула ему бутылку с водой.
Он сделал глоток, и тут его словно ударили в солнечное сплетение. Спазм был таким сильным, что он не смог бы соблюсти приличия, даже если бы захотел.
Его скрутило и одновременно вывернуло; вода из глотки выплеснулась на асфальт. Прежде чем лужа сделалась просто темным пятном, Лада успела заметить, что жидкость была грязно-коричневого цвета. Как моча с кровью. Только хуже.
Параход отдышался и только после этого сумел нормально напиться.
— Спасибо… — начала она благодарить, посчитав момент подходящим, но он покачал головой. Говорить он всё еще мог с трудом, и его речь звучала отрывисто:
— Да не за что… Тут благотворительностью и не пахнет. Назовем это сделкой. Когда-нибудь сочтемся… и я, кажется, знаю когда.
— Ладно. Так даже проще.
— Вот именно. В твоем положении лучше не усложнять.
Его прямота, как и раньше, могла показаться жестокой, но не Ладе. Предрассудки, ложь во благо, лицемерное сочувствие, желание казаться лучше или хуже, вообще желание казаться — всё это было настолько несущественным, что рядом с Параходом она чувствовала себя почти так же свободно, как в одиночестве. Дьявольски странное ощущение. Ничего общего с дружбой, любовью или хотя бы симпатией. Но и это уже не имело особого значения — Лада действительно не могла позволить себе роскошь что-либо усложнять.
— Ну, мне пора. — Она встала и убедилась, что достаточно устойчиво держится на ногах, а мир не делает попыток превратиться в карусель. — Тебе не нужно в отель?
— В отель? Нет. — Он всё еще выглядел преждевременно состарившимся. — У меня другое задание.
24. Соня рассматривает картины
Она озадаченно рассматривала картины, найденные ею в просторной и очень светлой мастерской на втором этаже особняка. Собственно, картин было две, и они, в отличие от других, вставленных в рамы и развешенных по всему дому, оказались незаконченными. Художник явно не пользовался популярностью даже среди мародеров. Правда, был и другой вариант: он мог остаться здесь после исхода, продолжать творить «для души» и умереть от нескольких причин на выбор — старость, болезнь, «неприемлемые воздействия»… При мысли о том, что где-нибудь в доме или поблизости может находиться мертвец, Соня поежилась. Она не боялась мертвецов (обычно ей делали гадости живые); так действовало на нее одиночество — можно сказать, изоляция.