Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 40

Они сидели в сумерках сарая, пронзенных солнечными лучами сквозь щели в крыше.

Ваську перевязывала медсестра, которую он по-свойски называл Марусей — крупная, с детским лицом и большими серыми, чуть испуганными глазами. Кирза тесно облегала ее полные икры.

— Ну-у, что же это вы, — протянула она мягким, домашним каким-то голосом, заголив на Ваське штанину, — под повязкой у «его до самой ступни распухло. — Обыкновенный вывих, вправить не могли. И терпел?

— А я думал, растяжение.

— Индюк тоже думал, — сказала она. — А ну-ка держись. Упирайся в меня. — И, приладившись, рванула за ступню.

Васька заорал и тут же затих, тяжело дыша и окидывая ее тающим, мутным от облегчения взглядом.

— Ну… спасибо.

— Пожалуйста. А с лодыжкой нормально, в мякоть прошла навылет, у нас с такими ранами в окопах сидят, не уходят. А крови потеряно, оттого и слабость.

— Тогда ладно, — сказал Васька, — пусть там скорей жрать несут, а мне мяса персонально. От мяса кровь. И все прочее…

— Сами пятый день на затирухе да сухарях. — Маруся произнесла это серьезно, опустив ресницы, не привыкла еще к солдатским шуточкам.

— Господи! — сказал Васька. — Зачем еще девчат на войну! Откуды ты взялась, такая красивая?

— Откуда все. — И вдруг заполыхала густым румянцем во всю щеку, различимым даже в полутьме сарая. — Расхлыстанный вы очень.

— Это почему?

— Обмотка висит. И ремень подтяните…

— Ладно, — сказал Васька, неожиданно погрустнев, — подтяну. Сам как штык буду, только Заходите почаще. А пока спасибо.

— Не на чем…

Подхватилась со своей сумкой и под вспыхнувший смех и дурашные оклики вышмыгнула во двор.

Сквозь щели в крыше бродило солнце. Люди дремали, опершись спинами о нагретые каменные стены. Рядом с Антоном, обхватив колени, клевал носом лейтенант, по виду горец, черный, щетинистый, с повязкой на лбу, из-под которой посверкивали белки глаз. О чем-то думал, изредка поскрипывая зубами. Сосед его, толстый парень в старом латаном пиджаке и брюках в полоску, не то оправдываясь, не то жалуясь, плел что-то сумбурное о своих многодневных мытарствах в оккупации, в приймах у какой-то бабы, которая полюбила его, пензяка, без памяти, а он все рвался к своим, сухари сушил, ждал случая, а тут как пошла за Черниговом заваруха, наши кольцо прорвали, и вышел тот самый случай, не стерпело ретивое, достал из подпола винтовку, обрезал и пошел по лесам догонять своих. Жаль, не сразу догнал, там сам черт заплутает.

При этом и внутренне, видимо, довольный, что все-таки выбрался, все же протестующе взмахивал короткими ручками, то и дело к месту и не к месту повторяя одну и ту же где-то подцепленную и явно понравившуюся фразу: «Ну знаете ли!»

— Нет, ты скажи, имел он полное право орать на меня, старшина этот мордатый, как на контру какую? Ну знаете ли…

— А не полное? — цыкнул горец, которому надоело это махание перед глазами.

— Ну знаете ли… Не для того я пер сто верст пехом, чтоб его караульской вывеской любоваться.

— А для чего?

— Ну знаете ли…

— Не знаю, не знаю! — гаркнул горец, очевидно, боевой командир, хвативший лиха и потому с трудом осмысливавший жалобы приймака в полосатых штанах. — Ты своих ждал? Два месяца? Очень долго! Может, полицай был?

— Слыхал! — крикнул толстяк неизвестно кому. — Ну знаете ли!

— Ты гражданка кто?

Толстый не понял.

— Какой на гражданке работа?

— Ну… заведующий сельской парикмахерской.

— Парикмахер бабский! А я разведчик. Понял, голова-ножницы? А я сижу тут с тобой в СМЕРШе! Потом еще на сборный пункт, тыл — проверка. Зачем проверка? Меня немец проверял, огнем!

— Вот именно, — поддакнул Антон, чувствуя, как весь внутренне накаляется, подобно горцу. И все же счастливое ощущение того, что он наконец у своих, брало верх, и с этим ничего нельзя было поделать.

— Ладно вам, — осадил Богданыч. — Лучше десятерых честных проверить, чем одну гадюку проморгать. От обиды не помирают, обстановка сложная…





— Умирают! — сверкнул глазами горец. И видимо, уловив сочувствие Антона, стукнул его по колену и горячо, взахлеб стал говорить о том, как его с группой послали по немецким тылам как раз накануне их наступления — они все сделали как надо, засекли огневые, скопления танков, связного с картой послали к своим, а тут немец попер, и они остались в тылу, выбирались с боями, рвали мосты, технику.

— Да остынь ты, — сказал Богданыч, — если все правда, как сказал, обойдется, вины твоей нет. Судьба.

— Как правда? Я вру?!

Он вскочил, привычно лапнув себя у пояса, где до войны, должно быть, висел кинжал. Антон с трудом удержал его, пытаясь втолковать, что никто его оскорбить не хотел, человек сказал, что думал. Надо уважать старших. Тебе добра желают!

— Пусть думает, что говорит… Старший. Кто старший? Тебе сколько лет?

— Да уж вдвое против тебя, — ответил Богданыч.

— Вдвое? Темно, не видно. Ладно, раз старше, тогда извини.

— Эх, якой ты горячий, — буркнул Богданыч. — Поберег бы себя на дело… А терять нам нечего. Ну проверят… Дальше фронта не пошлют.

Горец отмахнулся, присел на корточках перед Антоном, спросил, все еще отрывисто дыша:

— Курить есть?

— Нет… Есть. — И сунулся в вещмешок, вспомнив о кисете.

— Есть, нет, как понимать! Если последнее, не надо.

— Есть, есть.

И вмиг придвинулись со всех сторон, рассчитывая на щедрость. Кисет пошел по рукам.

Неожиданно горец, вскочил, ногой загрохал в дверь, требуя вызова к начальству.

— Обед неси! Мы что тебе — бараны?

— Баранам тоже есть-пить надо, — подпустил со смешком парикмахер.

В дверях встал все тот же молодой белолицый старшина. Сказал, ни на кого не глядя:

— Не советую хулиганить. Не советую. — И пристально взглянул на горца.

Дверь со скрипом закрылась, лязгнул засов.

Горец, сжав кулаки, вернулся на прежнее место, глянул на Антона, приложил просяще два пальца к губам. Тот понял и кинул ему отощавший кисет.

В полдень щуплый часовой Кошкин принес в термосе кашу, и хотя каша, по всей видимости, была хороша, щедро сдобренная жареным, вкусно пахнущим салом, но в том, как он поставил его, молча повернувшись уходить, в спешке, с какой все набросились на еду, доставая кто ложку из-за голенища, кто крышку от котелка, было что-то до тошноты унизительное. Уже в дверях Кошкин объявил, что к вечеру всех отправят дальше в тыл. Горец обвел всех глазами, как бы спрашивая: «А что я говорил! О войне пока забудьте». И отставил предложенный парикмахером котелок, процедил Кошкину:

— Отказываюсь! Требую вызова к начальству! Моя фамилия Арсланбеков Шамиль. Разведчик сто пятого стрелкового.

Остальные, на мгновение помедлив, принялись за еду. Кошкин равнодушно пожал плечами.

Еще когда их привели, все были переписаны, документы взяты, у Антона с Борисом, их, естественно, не было, так же как и у разведчика, застрявшего в связи с отступлением в тылу врага.

К вечеру явился старшина и против ожидания вызвал не лейтенанта, а назвал фамилию Бориса. Тот, подхватившись, стал затягивать пояс, не попадая в дырку.

Время длилось томительно. Все молчали выжидающе, словно с вызовом Бориса что-то могло измениться и в их судьбе. Кто-то басовитый в дальнем углу высказался в том смысле, что их вообще-то слишком долго держат здесь. Он уж раз выходил вот так же — и часу не мурыжили, раз-два, в тыл на проверку, и кто чист, обратно на передок, а тут на тебе, сидим, крышу коптим. К чему бы это?

— Стало быть, ты вже дважды очищенный? — пошутил Богданыч. — Мал, да удал.

— А что, за первый раз еще и медаль получил.

— А дэ ж твоя медаль? — спросил Богданыч.

— И где… У старшине. Сохраняется.

Где теперь тот старшина с батальоном, он, конечно, не знал, но, судя по всему, свято верил — отыщется и старшина, и батальон, и медаль.