Страница 36 из 43
Разгневался базилевс, как прознал все подробности появления наследника в доме Неманичей. Дочитал он письмо да опустился на трон. Не было таких слов бранных, коими не называл бы император Андроник дочь свою. Как давно ждал он этого! Как давно ждали этого предки его! Быть на престоле сербском господарю, в коем течет кровь Палеологов, и прирастет империя великая, но дряхлая, молодым сильным побегом. И вот — угораздило глупую дочь его в тот самый миг изображать из себя девку уличную. Чуть не порушила все, окаянная. Связали себя навеки сербы с Византией и с верой православной. Да так связали, что никак потом не развяжешь. И нужны они были нынче империи — ох как нужны. Нужна была сила их и мощь, пусть и варварская, но принявшая самую суть великой империи и веры в душу свою. Знал Милутин, какие слова тестю его потребны, какие найдут дорожку к сердцу его.
Женскую же половину дворцов влахернских мало что не затопило — слезами, пролитыми по отроковице заблудшей, высшей волей заброшенной на доску шахматную, да не простую, а ту, где решались судьбы целых народов.
И пришел в Призрен ответ, двуглавым орлом запечатанный. Благословляли базилевс и базилисса внука своего. Ослепленный же королевич тайно, под покровом ночи, вывезен был на юг, в Солунь. Там соединился он с несчастным семейством своим — женой да двумя детьми малыми. Посадили их на корабль ромейский, и уже очень скоро захлопнулись за ними кованые врата обители Пантократора. Что сделано, то сделано. По воле Господней ли, по человечьему ли произволу, но стало так. И ничего уже нельзя было изменить. Тяжела рука Неманичей, но еще тяжелее — проклятие их.
* * *
Лица твоего не коснулась обида,
Все так же светло и прекрасно оно,
Сиянье идет от него, Симонида,
Как свет от звезды, что погасла давно.
Годы прошли — нет, пролетели. Константин уже бегал резво по палатам королевским, а для Симонис случилось все будто вчера. Долго не приходил к ней в опочивальню господарь, и не притронулся бы он к ней более, кабы сама она к нему не пришла однажды, отчего возрадовалось сердце господаря. На животе ее отныне был страшный шрам, коего сама она боялась. Украшают шрамы мужчин, взять хотя бы Милутина того же, но не женщин, нет, женщин они уродуют. Однако же господарь шрама не убоялся и не раз прикасался к нему губами с нежностью, ему не свойственной. Оба они теперь были мечены проклятием. И была окружена Симонис тем же почетом, что и прежде. Кресло ее было подле трона королевского, и восседала она на советах, когда хотела того. Кланялись ей, как и подобает кланяться королеве, и без счету дарил ей супруг дары богатые.
Сам же он почти не изменился — все так же твердо сидел в седле, строен был почти по-юношески и легок на подъем. Был он прежним Милутином — жадным до жизни и сметающим на пути своем все преграды. Только волосы стали совсем белыми, белее снега, да морщины на челе глубже залегли. Симонис одна и знала, во что стало господарю проклятие и сколькими годами жизни заплатил он за него. И новые шрамы на теле его видала тоже она одна. Но всегда теплели глаза господаря и разглаживались морщины, едва видел он, как жена его прикладывает сына своего к груди.
На родине дочери базилевса принято было после родов туго утягивать грудь полотном и брать в дом кормилиц, но не знали сербы обычая такого, сами матери кормили детей своих. И хотя самого молока у Симонис было меньше, нежели разговоров о нем, такое неизъяснимое удовольствие доставляло ей кормление сына, что с радостью она уделяла ему немало сил. В ту пору ей все время хотелось спать — и днем и ночью, ибо с рождением ребенка смешалось все в доме королевском. И так умаивалась она за день, что путалась порой в самом простом, а просыпаясь посреди ночи, когда прибывало молоко, порой не знала уже, кто подле груди ее, избавляя ее от мучений, — сын или муж.
Крупен был отпрыск славного рода и жаден до всего, подобно предкам своим. Грудь высасывал в один присест (кормилиц все же пришлось звать), крик его раздавался по всей округе, а уж бегал по дворцу да крушил утварь ценную каждый божий день, не могли няньки с ним совладать. И наполняли проделки наследника сердце господаря радостью великой. Детям семьи этой полагалось давать все, что хотели они, притом немедленно — лишь тогда росли они истыми Неманичами.
Одно только омрачало жизнь королевы сербской — где-то там, на родине ее, заживо погребенный, томился в монастыре тот, кто никогда более не увидит света, хотя и достоин он был совсем иного жребия. Виновата была она пред ним, да так виновата, что по гроб жизни не расплатиться. Не стала любовь к нему меньше за эти годы — она просто ушла в глубь сердца и затаилась там. Ангелоподобное дитя, волею судьбы заброшенное на доску, где решаются судьбы целых народов… Кому было дело до глубин сердца ее?
Послание с двуглавым орлом на печати нарушило покой семейства королевского. Расчесывала Симонис темные кудри сына своего гребнем черепаховым, любовался на то господарь, когда поднесли ей письмо от базилевса, — но почему боялась она прочесть его? Сердце не зря упреждало ее. Писал отец, что тяжко больна мать Симонис, базилисса Ирина, и что просит он дочь свою без промедления прибыть в Константинополь, раз дело такое. Долго смотрел господарь то на письмо, то на жену свою, всю в слезах, и молвил: « Иди. Био бих грех да те не пустим» [48]. Мать его умерла, когда был он далеко, в Болгарии. И не забыла Симонис, чья вина была в том, и заплакала от того еще сильнее. Обнял ее господарь и поцеловал: «Иди, срце моје» [49].
В Солуни вновь увидала она море. Как же скучала она по нему! Море несло ее к умиравшей матери и к тому, чьи глаза уже не посмотрят на нее так, как когда-то под сияющими сводами дворцов влахернских. Слыхала Симонис, что умерла в заточении дочь Стефана, совсем еще ребенок, а потом от горя слегла и отдала Богу душу жена. Во что бы то ни стало должна была она видеть его, говорить с ним. Ничто не могло помешать ей, не должно было. Мог ли муж ее не знать об этом? Почему тогда пустил?
Дул ветер в паруса исправно, и вот уж в дымке показался Великий Город — как гора белая над гладью морской, со сверкающими на солнце куполами. Тоска по дому донимала Симонис — уж скорее бы добрались. Порт, улицы городские, парк с цветущими розами, бесконечные лестницы да террасы… Вот он, дом родной! Только невесело встречает — при смерти базилисса Ирина. Еще недавно вроде здорова была, но злая хворь за полгода сделала из женщины в расцвете сил едва ли не старуху. Закрыты все окна, задвинуты занавеси, в полутемной духоте лекари, сиделки да запах эликсиров. И мать, с иссохшейся темной кожей и ввалившимися глазами, лежащая на горе подушек. Матушка! Как же ты так?
— Не плачь, доченька. Это всех ждет — кого раньше, кого позже.
— Не уходи, матушка! Не оставляй нас!
— Я должна. Зовут меня. Но я не могла уйти, пока не увижу тебя. Виновата я пред тобой, грех на мне. Покуда не облегчу души, не знать мне покоя.
— Да что ты, матушка, Бог с тобой!
— Грех на мне, ибо сломали мы жизнь тебе, загубили, согласились отдать тебя за старика этого…
— Да не старик он вовсе, матушка! И не так все… Отличен мир за стенами городскими от того, что думаем мы о нем.
— Молю, дай закончить! Тяжко мне, а отец не скажет тебе этого. Накануне того дня, как отправили мы письмо с благословением вашего брака, ночью явился отцу твоему некий муж в одеждах светящихся. Решил он, что это святой, но не признал его. На одной руке у явившегося сидел орел о двух головах, и было на них две короны — императорская и королевская, а в другой руке держал он крест. И сказал сей муж отцу твоему: «Ежели хочешь, чтобы два объединились в одно, дабы вера истинная шла повсюду, не встречая преград, так пусть будет и твой путь прям. Не тщись изменить то, что свершилось уже». Тогда отец твой согласился на ваш брак, и я вслед за ним. Сделали мы тебя несчастной, отдали на растерзание зверям…