Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 82

Я могу очень четко сформулировать природу своего чувства к С, которое, слава богу, пока ещё не переросло в Любовь. Даже обидно, что все так банально. Понимаете ли, понимаешь ли И., от С веет такой примитивной штукой как Жизнь! Это что-то потрясающее! Она совершенно живая! Я никогда не видел таких девушек! (А уж не аутотренингом ли я сейчас занимаюсь?!) И. тоже живая, но это жизнь, которая с невъебенной силой обнаруживает себя ввиду болезненного ощущения постоянного присутствия смерти на расстоянии вытянутой руки. То есть, собственно говоря, это не жизнь, а, напротив, смерть обнаруживает себя через жизнь, которую она неторопливо, капля за каплей, любовь за любовью, мысль за мыслью, чувство за чувством, методично уничтожает, пожирает клеточку за клеточкой. Вот что такое И.! А С, она, представляете себе, просто живая сама по себе! С ней уютно, тепло, приятно, здорово, весело, перспективно, а с И. холодно, больно, безнадежно, обидно и опять же больно. Но вот беда: мне не дано сделать выбор, что для меня важнее!

Я решил расстаться с И. не потому, что хочу предпочесть ей С. Я ничего не знаю, и в том-то и беда моя, что я не умею такой ерунды, какую умеет любая девчонка, не говоря уж о зрелых женщинах, а именно, правильно оценить ситуацию, рассчитать, что выгоднее, не тратя при этом лишних соплей на размышления о чувствах того, кто возможно любит тебя больше жизни, и хладнокровно сделать правильный ход, после чего умудриться совершенно не рефлексировать, а просто всей душой и, конечно же, телом отдаться запланированному блаженству.

Нет, я решил расстаться с И. не поэтому. Я просто инстинктивно отдернул руку от горячего утюга. Это было весьма нелегко, потому что я так привык ее там держать, что, возможно, держал бы (или ещё буду держать?) там и дальше, но в какое-то мгновение к его невыносимой температуре прибавился ещё и мощный разряд электротока, и тут уж рука моя как-то сама отскочила. Да и ничего я не знаю. Собственно, и пишу я только затем, что мне нечем больше заняться, а накладывать на себя руки мне Господь не велел. Кроме прочего, думается мне, что то, что я пишу, в сущности, это охуительная литературка, и вполне по-моему массовая, так что мирок мне денежку должен, а то вдруг я женюсь на С, – не могу же я предстать перед ней таким же ничтожеством, как перед М., Л., или И.!.. Никак не могу. Наверное, не женюсь. Нам не дано предугадать, ебена мать, ебена мать…

XCIII

Счастье в моем представлении выглядит просто и, естественно, гениально: я, будучи хозяином некоего жилища, сижу на собственной кухне и как всегда страдаю хуйней, куря сигарету за сигаретой и попивая мудацкий свой кофий, когда внезапно раздается подсознательно давно уже ожидаемый звонок в дверь. Я иду открывать. На пороге моя Прекрасная Сожительница, при виде которой дурацкое сердце моё наполняется несказанной радостью. Или наоборот, эта чудесная девушка занимается какими-то своими делами (например, поёт) в жилище, хозяевами которого являемся я и она, когда раздается звонок в дверь. Она впускает меня в наш дом, и при виде ее сердце моё опять же таки наполняется несказанной радостью.

Но, так или иначе, независимо от того, кто кому открывает, мы ничего друг другу не говорим, но друг к другу тянутся наши руки; крепко-крепко мы прижимаемся друг к другу и думаем об одном и том же: господи, какое счастье, что мы друг у друга есть! ...А потом, разумеется, ужин.

Больше я не хочу ничего от этой ебаной жизни!.. Но если, не приведи Господь, я перестану верить, что это у меня хоть когда-нибудь будет, я сделаю все, чтобы положить этому ебаному миру конец!

Я тебе, мир, дальше больше скажу: если этого не будет, скажем, у Вани Марковского или ещё у кого-нибудь из любимых мною людей, я тебе, сука, при случае такого говна подложу, что уж никак не покажется мало! Ты, блядь, запомни мои слова, пиздюк!.. Ненавижу тебя! Презираю!

XCIV

Не желают себе уяснить, в каком контексте чего лежит. Где чего между, собственно, Я... и хер знает чем.

Видит Бог, я хочу быть другим. Хочу быть маленьким. Хочу быть сорок вторым. Хочу сорок третьим. Хочу в то безобразное лето, и чтоб была эта маленькая война...

Чтобы я лежал на нечистой травке и гладил ее по лицу, повторяя, маленькая, маленькая моя война, моя маленькая, маленькая войнушка моя.

А если она действительно... Вдруг – и война!.. С кем тогда: с какой такой заинькой, кисонькой, белочкой, снегурочкой убогой с какой?

И чтобы она непременно была санитаркой, впрочем, кем угодно, лишь бы не девственницей, а я был бы такой дурацкий воин, у которого всё из рук, окромя санитарок.

Давать зарок. Давать зарок. Давать зарок. Давать зарок. То есть, проще сказать, опять же друг другу поклясться и завтра же непреднамеренно сдохнуть, чтобы кисоньке-зайке-белочке разорвало осколком не сказать пизду, а (как это у Набокова?) – вот! – «бархатное устьице», а мне бы оторвало голову, а голова бы, в свою очередь, куда-нибудь отлетела и куда-нибудь плюхнулась. Куда-нибудь во что-нибудь, знаете, такое зеленое и жидкое... Чтоб тина над головой сомкнулась, а над телом, как вы понимаете, нет.

Маленькая война! Затруднения в соблюдении элементарной гигиены, но все равно ртом, ртом, хватать, хватать маленькую войну за здоровенный набухший от похоти сосочек, и сдохнуть потом обязательно.

А все, блядь, хотят развлекаться. Никто не считает необходимым сдохнуть! Ни одна зайка, ни кисонька, ни белочка, ни носорожек.

Маленькая война! Маленькая война, мне по голове стукни! Дай мне мое!.. Санитарку-кисоньку, замполита-белочку, зайку туда же,.. в маленькую войну, глубже, плотнее и пробкой, пробкой заткнуть.

А потом взрыв, и чтобы осколком какой-нибудь девочки мне голову оторвало...

Но и тогда не придется мне усомниться в том, что я знаю больше, чем кто бы то ни было.

XCV

«Самолет к одиннадцатому подъезду!» «Розовым лепестком Скворцову по голове – раз, два!..»

«Господин Скворцов, поспешайте в укрытие! Вас хотят ударить железной вагиной в глаз! Берегитесь! Берегитесь, но ничего не бойтесь! Я с вами, и значит все хорошо!»

А губы шептали, шептали слова, пузырьки копошились в прокуренном рту.

Потом вышибли дверь. Я сломал себе ногу. Тут зазвонил телефон. Кисонька затеяла со мной разговор о своих колготках, Белочка о философии, Заинька улыбнулась в метро, а у одной девочки как начали все знакомые помирать... Безобразное лето!..

«Сорок два безобразия казнены на Сенатской площади».

Ты поблюй – тебе легче станет. Ты поблюй, поблюй – тебе ещё легче станет. Ты поблюй – от тебя не убудет.

Да как же это так не убудет?! Очень даже убудет!

«Знаете, эта вагина, она, как удав, как чулок, натягивается на жертву. Она поглотила уже два этажа. Скорее на крышу!»

А на крыше за столами сидели судьи. Они улыбались и пили вино. А ещё читали данный текст.

Потом самый главный судья поднял на меня свои изумрудные глазки (никогда не видел доселе столь прекрасного собою судьи!) и молвил: «Господин Скворцов! Как вы могли это написать?! Это же полное говно! Мы назначаем вам четыре удара пресс-папье в зубы...»

И меня избили. Я извивался, как змееныш, и скулил, как щенок. А потом глазки мои стала застилать кровавая пелена. И я увидел его: полонтин. И ярмарку на ВВЦ, где он был мною куплен. В ту же секунду я понял, что я лгу сам себе...

и что дареному коню в зубы не смотрят, что его нужно седлать поскорей (скорее на крышу!) и скакать на фронт. Что нужно спешить, спешить выебать мою маленькую войну.

XCVI

И вот тут-то и началось самое интересное. Знаете, такая забавная штука-дрюка, когда знаешь все наперед, и наперекор всякой философической хитрости все так и происходит, как наперед предначертано.

А началось-то все с пустячка. Мы с Богом сидели, тихонько писали какой-то моей возлюбленной письмецо и в общем-то ответа от нее не хотели. А она в это же самое время с тем же самым вышеупомянутым божеством думала чего-то трогательное обо мне.