Страница 2 из 18
За пять минут до озвучивания максимы великого немца Миха-Лимонад вышел из кинозала ретроспектив, где просмотрел вступительную часть трилогии «Матрица», и оказался в холле большого мультиплекса в торговом центре на Курской. Кино Михе снова понравилось — братья Вачовски все четко просекали. Нет, никаких революционных откровений — фильм, в особенности первая часть, лишь в очередной раз подтверждал правомерность некоторых Михиных суждений, но подобное совпадение взглядов также настраивало на позитив.
«Братья Вачовски, — ухмыльнулся про себя Миха, — не, правда, братаны... Все четко просекли по поводу Большого Наебалова. Да еще бабла на этом срубили! Все верно, а главное очень грамотно укладывается в сам концепт».
Михины туфли от Гуччи скрипнули новой кожей. Невзирая на обилие посторонних шумов, он услышал этот приятный звук, и волна теплого удовлетворения прошлась по его телу. В следующую минуту он уже позволил себе не думать ни о Гуччи, ни о «Матрице».
Миша Кох, известный собственной маме под именем Плюша, — видимо, от плюшевого мишки, — рос в профессорской, хоть и интеллигентной, но весьма обеспеченной советской семье. Перед ним открывались сказочные перспективы, перечислять которые нет смысла, — он не выбрал ни одну из них. А проблема заключалась в белье, обычном детском белье. Дело в том, что в эпоху всеобщего советского дефицита белье было проблемой. А зимы в те мифические времена стояли студеные, Мише-Плюше надо было носить теплые чулочки, да еще на мальчиков не шили иных трусов, кроме семейных. Это могло так и остаться Михиным частным делом, если бы не уроки физкультуры. Словом, Плюшино заграничное белое белье и чулочный поясок воспринимались в спортивной раздевалке как абсолютно девчачьи. Со всеми вытекающими последствиями. Детская жестокость, конечно, не дает форы тюремно-армейской с ее мрачно-земным вдохновением, но все равно входит в topten подобных человеческих развлечений: бабье белье, слезы, сопли, синяки-драки, палочка Коха, пидарас да еще, вроде как, немец... Миша-Плюша был впечатлительным и почти до болезненности утонченным ребенком, плакавшим внутренними слезами от серенад Шуберта, поэтому он записался в секцию бокса. Через год с обидчиками было покончено. К шестнадцати годам он мог свободно крушить челюсти. Но прозвище «Миха-Тайсон» Плюша получил значительно позже. Когда выбрал альтернативу всем перспективам для молодых людей его круга.
Сейчас, пересекая холл мультиплекса на Курской (шел он, между прочим, не просто так, и его легкая походка обозначала вектор вовсе не произвольный, к чему мы еще вернемся), Миха-Лимонад был весь из себя красавец мужчина, очаровашка-прелесть в расцвете сил, модный перец в отличной спортивной форме с весьма обаятельным, хоть и несколько туманным призывом на майке «Свободу Тибету» и с еще более легкомысленной припиской на спине «Буддизмом по бабизму!», крутой пацан в одежде от Пола Смита — как кому угодно. Главное — он не испытывал никаких проблем с пищеварительным трактом. Одно время в ухе у него сверкала серьга белого золота с голубым бриллиантом, на мизинце — перстень с сапфиром, и ему было наплевать, что для выбранной им альтернативы он выглядит вроде как не по форме. Некий седовласый человек, которого Миха-Лимонад очень уважал, его старший учитель, назвал среду, в которой Миха вращался, богемно-бандитской тусовкой. И Михе это нравилось. Это было точно. Попадание в десятку. А в зависимости от рода деятельности и желаний Михи акцент в определении «богемно-бандитская» периодически смещался то влево, то вправо.
Итак, холл мультиплекса на Курской. Словно в кино «Матрица» все на мгновение замерло: обрывки звуков, недоговоренных фраз, застывший сигаретный дым в воздухе, неподвижные фигуры в странносмешных позах, повисшие одна над другой желтые капельки «фанты», наливаемой в высокий стакан... И некая особа, скучающая над глянцевым журналом. Она встряхнула копной волос: именно в этот момент картинка застыла, так что можно было разглядеть каждый волосок. Неплохая получалась фотография.
«Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» — весело проговорил про себя Миха, и мир движения снова обрушился на него своей механически склеенной динамикой. Миха-Лимонад направлялся к незнакомке с глянцевым журналом. Прошел мимо, остановился у стойки бара, присел на тумбу. Миг, конечно, — загадочная вещь. Чем и пользуются великие фотографы. Если бы люди были так хороши, какими иногда получаются на фотографиях! Да, за эту тайну Миха бы многое отдал. Он принес бы свою тайну. Только некуда ее было нести. Не востребована. Точка.
Заинтересовавшая Миху особа через глянцевый журнал знакомилась с новой коллекцией «Шопар». Изумительное кольцо с бриллиантами и огромной жемчужиной, слегка смещенной от центра — тонн на десять евро потянет. Матовый шелест страниц, коллекция шмоток, модели, лишенные признаков пола, словно на дворе все еще загнивали девяностые-нулевые, а не наступила совершенно новая эпоха. Миха не любил девяностые с их кокаиново-бисексуальной меланхолией, закатанной в полиэтилен красотой и слишком быстро и карикатурно заматеревшими героями. Хотя он сам и являлся продуктом этого десятилетия, Миха не видел здесь никакого противоречия. Прошлое меняется каждый миг, оно подвижно, как танец бойцов на ринге, и лишь энергетика этих изменений питает настоящий момент. Нечто в таком духе Миха заявил в интервью одному мужскому таблоиду. Журналиста вряд ли интересовали подобные Михины инвективы. Его интересовало другое: правда ли, что в свое время Миха создал сверхуспешную рекламную кампанию лимонада, впрочем, как и сам лимонад, — и с чего это он так ополчился на десятилетие первоначального накопления капитала, которое, как известно, всегда преступно.
— Насчет первоначального накопления — это вы Прудона начитались, — вежливо отозвался Миха, отламывая треугольник «Тоблерона» (пристрастие к шоколаду — еще одна привычка, доставшаяся от детства, когда Миша-Плюша спасался от слез, поглощая шоколадные плитки). — И еще. Если бы мне пришлось писать об этом времени статью, главный тезис звучал бы примерно так: «Девяностые как самый яркий манифест окончательного угасания мужской цивилизации». С чего мне их любить?!
Миха откинулся к спинке кресла, поднял левую руку и погладил собственный затылок — таким образом желающие могли оценить его атлетический торс. Журналиста эти витальные проявления ничуть не смутили: его пивное брюшко было спрятано под дизайнерской кофтой, и он делал интервью для модного, если не сказать снобского издания. И не был геем.
«Тоже мне, Заратустра», — подумал журналист, выдвигая из-под стола ногу, обутую в бутсу от Дирка Биккембергса. Привычной для него формой взаимодействия с окружающей средой являлась снисходительная ирония. Поэтому он сказал следующее:
— И все же, насчет этой рекламной кампании... Ведь известно, что в определенных кругах вас называют Миха-Лимо...
— Все — берег, но вечно зовет море, — вдруг продекламировал Миха. И улыбнулся.
— Что?
— Это Готфрид Бенн, немецкий поэт.
— Допустим. Но...
— Знаете, что он хотел этим сказать?
— Надеюсь, вы меня просветите. Однако вернемся к рекламной кампании. Не секрет, что в определенных кругах вас зовут МихаЛимо...
— Я тебе уже ответил, браток, — остановил Миха повторную попытку журналиста, и в его веселом взгляде на миг сверкнул ледяной огонек. Всего лишь на миг голубой искоркой проскользнуло нечто, и оно было холодным, как лед из бездны. Рот интервьюера захлопнулся.
...Сейчас истекала пятая минута после просмотра блокбастера «Матрица». Миха-Лимонад у стойки бара ждал свой заказ — плитку шоколада. Особа с глянцевым журналом уже успела обменяться с ним взглядом и ни к чему не обязывающей улыбкой, прежде чем вновь погрузиться в свое бестолковое чтение, но Миха знал, что находится в поле ее периферийного зрения, поэтому просто прямо смотрел на нее. Она больше не поднимала головы — равнодушие и неприступность у нее выходили неплохо, лишь на щеках заиграл едва заметный румянец. Да и журнальные развороты вдруг потребовали более значительной концентрации. Миха получил шоколад, расплатился, забрал сдачу и направился к девушке. Ее реакцией на Михино приближение стало полное, даже несколько нарочитое отсутствие реакции. Миха остановился. Улыбнулся. Произнес своим фирменным хриплым, обезоруживающим девушек, голосом фразу Ницше по поводу мужского смеха и пищеварительного тракта. Она оторвалась от журнала; в больших карих глазах нечто, принимаемое ею за недоумение: