Страница 4 из 14
Корабль опускался в Кольцо сверху, приближаясь к шлюзам жилой секции Цербера.
Медленно, очень медленно. Я смотрел, как он приближается, и тут внезапно подумал о тех словах, которые должен сказать членам экипажа и моему сменщику. Я гадал, что они подумают обо мне. Где взять такие слова?..
И вдруг я понял, что не смогу этого вынести. Я испугался «Харона». Я возненавидел его.
И пробудил вихрь.
Красное пламя разветвилось желтыми языками, быстро разрослось и выстрелило сине-зелеными молниями. Одна прошла возле «Харона». Корабль содрогнулся.
Теперь я убеждаю себя: я не ведал, что творю.
Но ведь я знал, что у «Харона» нет защиты. Знал, что он не справится с энергией вихря. Знал…
«Харон» был таким медлительным, а вихрь таким быстрым. Через два удара сердца воронка вихря коснулась корабля, а через три поглотила его.
«Харон» исчез. Не знаю, расплавился ли корабль или развалился на куски. Уверен только в одном: он не мог уцелеть. Однако на моем звездном Кольце нет крови. Останки корабля где-то по другую сторону нуль-пространства. Если есть какие-нибудь останки.
Кольцо и тьма выглядят такими же, как всегда.
Они помогли мне забыть этот случай. А я очень хотел забыть.
А теперь? Что теперь? Узнает ли Земля? Будет ли когда-нибудь сменщик? Я хочу домой.
Карен…
Сегодня мой сменщик покинул Землю.
По крайней мере, я так думаю. Календарь врет, и я не совсем уверен в дате. Но я обязательно починю его.
Во всяком случае, корабль не мог отстать больше, чем на несколько часов, иначе я бы это заметил. Так что мой сменщик в пути. Ему понадобится три месяца, чтобы добраться сюда.
Но он летит.
Маргарита Шурко, Илья Сальцовсний
ДВА ПОЛЮСА ЖИЗНИ
Даже признанный певец одиночества Райнер Мария Рильке, наверное, не мог предполагать, что это состояние души станет острейшей психологической и социальной проблемой на излете XX века. И если раньше одиночеству посвящали стихи, то ныне — серьезные научные работы в попытке найти от него защиту.
Похоже, безуспешно…
Одиночество многолико и разно-образно. Литература и философия нынче как на дрожжах поднимаются на утверждении, что одиночество онтологически, т. е. исконно, присуще человеку.
Но есть и более житейское, обыденное понимание одиночества, признаком которого следует считать нужду в Другом, в Других. Ведь человек — животное общественное, он обретает себя только если его призывают к этому другие. Такое одиночество действительно основная черта человека.
Младенец плачет, когда рядом нет матери, ведь она его часть. В такие минуты и часы он одинок. В обществе однолеток и взрослых ребенок узнает себя — свои свойства и границы, узнает, где кончается его «я» — обретает начало личности. Отрочество, которое навсегда соединено с понятием кризиса, это время острейших взрывных реакций меж двумя началами — отъединения и объединения, общения, дружества. Человек уже накопил свои чувства, желания, отношения, это сугубо свое невыразимо словами, неизвестно еще, как его оценить с точки зрения господствующего взрослого мира, и поэтому оно отягощает, давит. Вместе с тем это первое мое внушает бесконечный интерес: а что оно такое — я, мое? Это отторгает от привычной, часто случайной общности детства — площадки, двора, класса и влечет к другой — выбранной. Кто не помнит, как, будучи отроком, врастал в товарищество, как велика была власть последнего? Меж льдом становящейся единичности и жаром первичного «социума» формируется юный человек. Ему впервые глубоко одиноко, и часто «фон» родительской близости или далекости в его драме особой роли не играет: «предки» остаются в его детстве, а сейчас они просто подразумеваются и ничуть не влияют на одинокое самочувствие. Человеку и тревожно, и гордо от своей непохожести на Славика и Витьку. У юного огромность открывшегося ему мира запечатлевается как колоссальность, почти непосильность одиночества. Известны сотни дневников и юношеских стихотворений-исповедей.
Но эта запертость в себе у некоторых натур соседствует с чем-то другим: кажется, что стоит разбить тонкую скорлупу индивидуальности — и целиком выльешься в мир, а может быть, мир целиком вольется в тебя. И тут же опасение за индивидуальное свое достояние: мир все-таки не я, наступит — и хрустнет скорлупка. Нужно какое-то удвоение себя, своих сил, чтобы быть в мире. Отсюда юношеская жажда единственного Другого — понятного и понимающего, такого же, как ты, и вместе с тем интересного своим отличием. Юность — время одного друга и одной возлюбленной, во всяком случае, так было в мире постоянства и традиций. Таким «удвоенным», вооруженным «эгоизмом вдвоем», как выражаются французы, и начинает большею частью человек взрослую жизнь. Здесь и встречают его разнообразнейшие лики, ипостаси одиночества. В учебном заведении, на работе человека недопонимают, зачисляют в свои или не свои, без раздумья «срезая» все то, что не подходит под приблизительные, округленные определения. Нет, не развернуть чаще всего здесь человеку свой цветок. Любовь? Это порой эгоизм не вдвоем, а в одиночку — погоня за благом для себя, чаще еще борьба, знаменитая борьба полов. Сколько одиноких вдвоем! Слово «супруги» происходит от слова «упряжка» — много ли тут действительного слияния, единения?
Как и куда? В общение с собою. Если без выхода на других — это так называемая внутренняя жизнь. Если с выходом — творческая: обращение к другим со словом, вещью, музыкой, картиной, пантомимой… Радость — быть при этом понятым и принятым. Есть у творческой личности такой вид переполненного, богатого одиночества, когда человек хочет и должен быть только с собой, чтобы стать для других их частью, их счастьем. Творца как бы отряжают в одинокий путь добывать смысл бытия для всех. «Ты царь. Живи один» — это упоение могущественного одиночества Пушкина.
Но человеку себя мало, он обращается к Богу, к природе, к газете, компьютеру, «телику», засматривает в собачьи и лошадиные глаза… «Человек умирает в одиночку». Да ведь не только умирает — живет. «Горе человеку, когда он один», — отчеканил Маяковский. «Не добро быти человеку едину» — это уж идет из такой древности! Вот и ищет человек Другого, а с ним вместе и себя.
Слово — радужный мост, переброшенный через пропасть между человеком и человеком. Так это увидел уединеннейший мыслитель Ницше. В мощи и немощи слова, в «нутряных» его корнях и механической клишированности — оба полюса, вся диалектическая сращенность одиночества и общности людей. У Тютчева: «Как словом высказать себя? Другому как понять тебя?» Вспоминается и затрепанное: «Как слово наше отзовется?» Но ведь в надежде, что отзовется, мы говорим, твердим, молим, материм, заклинаем. «В начале было слово». И в конце, и за концом: страницы, тома, библиотеки, дискеты — бесконечное послание другим, далеким. Как с напряженной тетивы стрела, летит в другие времена наша попытка сказать, рассказать, соединиться с Другим.
Вместе с личностью, ее культурой и знанием вырастает и ее одиночество, оно становится просторным. «Свой круг» опоясывает планету, эта общность объемлет историю. Библиотекарь вывесил название стенда с портретами гениев: «Дорогое мое человечество». Оно — его дорогое, но и «гражданин мира» знает тоску единичности. Ступеней и подвидов одиночества никто не сосчитал, они уходят в бесконечность, у него множество измерений. Известно, что и огромные личности в старости желали прильнуть к маленькому своему «кружку» — к домашности, к родным.