Страница 2 из 14
Судя по взглядам, которыми Джонатан был щедро одарен за это упоминание, – не забыли. Однако ожидаемой выволочки он не получил, равно как и лениво-беззлобной сентенции о том, что «ты, сынок, бумажки принимаешь слишком близко к сердцу, а с бумажками так нельзя, на то и бумажки…» Эти сентенции Джонатан выслушивал регулярно, и всегда сжимал зубы, потому что Устав запрещал пререкаться со старшими по званию, даже если эти самые старшие этот самый Устав бессовестно попирали. К слову, одно с другим в голове у Джонатана как-то плохо стыковалось. Надо ли уважать тех, кого велит уважать Устав, если сами они не уважают Устав? Мысль была такой огромной и непростой, что размышлять о ней во время ночных дозоров было весьма удобно, ведь она не давала покоя, и нечаянно задремать, терзаясь ею, Джонатан физически не мог.
Этой мыслью он решил занять себя и сегодня, когда, в ответ на его вежливый отказ, лейтенанты Уго и Шнейль хмыкнули и вернулись к прерванной игре, оставив Джонатана топтаться у порога. В комнате было жарко, здесь была печка, и её топили очень щедро – не дровяная печка, конечно, а люксиевая, поэтому тепла от неё было ещё больше. Неудивительно, что офицеры предпочли снять мундиры, оставшись в одних сорочках и штанах. Джонатан неуверенно переступил с ноги на ногу, но тут же отбросил крамольную мысль последовать их примеру. Устав есть Устав, и он, Джонатан ле-Брейдис, сын Аллана ле-Брейдиса и внук Мортимера ле-Брейдиса, не допустит, чтобы, явившись с нечаянной проверкой, капитан Рор обнаружил его забывшим свой долг и воинскую честь.
– Снял бы ты и впрямь мундирчик, сынок, – ласково сказал Шнейль, пока Уго с сосредоточенным видом плевал на свои кулаки, в которых были зажаты игральные кости. – Ты ж спечёшься в нём так, что хоть в салат тебя стругай.
– Благодарю вас, мне нисколько не жарко, – невозмутимо ответствовал Джонатан и слизнул ниточку пота, выступившую над верхней губой.
Шнейль посмотрел на него с жалостью, на удивление глубокой и искренней, и было в этом взгляде что-то такое же странное, как в недавно обронённом «счастливце» в адрес засевшего на гауптвахту Хольгана. Но Джонатан не обратил на это внимания.
– Зря. Старику-то всё равно, право слово, – сказал Шнейль, и Джонатан не сразу понял, что «старик» – это он о короле.
И вот тогда Джонатан в первый раз посмотрел на дверной проём и портьеру, отделявшую передний покой от королевской спальни.
Там было тихо и совершенно темно, и, судя по всему, так же жарко, как здесь. В этих двух комнатках топили сильнее, чем во всём остальном дворце. Ибо дворец уже много месяцев как опустел, затих и потемнел, покрылся паутиной и пылью, которую всё реже убирали слуги, столь же расхлябанные, сколь гвардейцы, и столь же нерадиво исполнявшие свои обязанности. Ибо король, старый король Альфред, умирал. Он умирал давно, тяжело и долго, словно смерть потихоньку сматывала бечёвку, к которой была привязана его мерцающая душа. На людях он не появлялся уже больше года, так что Джонатан, явившись служить своему монарху после выпуска из академии, даже не видел его, и вся служба заключалась в простаивании среди пыльных коридоров или мрачных внутренних двориков, куда почти не заглядывало солнце. Несколько месяцев назад, как раз перед приездом Джонатана, король Альфред перестал выходить из своих покоев, а вскоре и вовсе слёг, и теперь, по слухам, совсем не поднимался с постели. Лекари давно махнули на него рукой – все средства были испробованы, все снадобья выписаны, все молитвы прочитаны, и оставалось лишь ждать конца, который всё не наступал и не наступал, так что даже печальная торжественность неизбежной смерти, которая сопутствует обычно умиранию королевской особы, успела всем надоесть, а потому утратила своё трагическое величие. Двор разъехался кто куда – король не узнавал почти никого из своего ближайшего окружения, так что не было смысла отираться неподалёку в надежде урвать кусочек предсмертных милостей. Дворец Сишэ, где когда-то давались блистательные балы, опустел. При короле остались лишь его камердинер, такой же дряхлый старик, и единственный из огромной армии лекарей, то ли самый упрямый, то ли самый безграмотный, которому просто некуда больше было податься, тогда как положение придворного лекаря чего-то да стоило. Дюжина гвардейцев всё ещё несла караул в пустующих залах, да дюжина слуг кормила этих гвардейцев (сам король уже почти ничего не ел) – вот и всё, что осталось от былого величия дворца Сишэ и короля Альфреда IV.
Возможно, Вилли Шнейль был прав и «старику» было решительно всё равно, что его лейб-гвардейцы, хранители еле живого тела, режутся в кости в пяти шагах от его смертного одра. Но Джонатан ле-Брейдис считал, что уважение к Уставу – это лишь первый урок уважения, который преподносит жизнь будущему офицеру, и, чтя Устав, офицер будет чтить также того, кому служит, до последнего вздоха, его или своего. Поэтому для Джонатана не имело значения, видит ли его старый король, сознает ли его присутствие за приспущенной портьерой. Джонатан стоял на часах, вытянувшись, положив ладонь на эфес шпаги и отведя локоть в сторону на положенные три с половиной дюйма, так, словно ничего важнее в жизни ему делать не приходилось и уж наверняка не придётся.
Было около четверти второго (ратуша располагалась от дворца недалеко, и бой часов был в Сишэ отчётливо слышен), когда в пустом, глухом и тёмном коридоре послышалось какое-то странное оживление.
Джонатан, всё ещё размышлявший о вечной дилемме «уважать ли не уважающих Устав», был начеку и мгновенно встрепенулся. Уго со Шнейлем продолжали игру, напрочь игнорируя его присутствие, и уже давно позёвывали, но, заслышав шаги, тоже насторожились и поднялись, а Шнейль даже потянулся за мундиром.
Ночные визитёры в Сишэ были исключительной редкостью, и все трое сразу поняли, что визит этот – неспроста.
Джонатану мучительно захотелось, чтобы это всё-таки оказался капитан Рор с нежданной ревизией. Он тут же упрекнул себя за злорадство, мелькнувшее в этой мысли, а через секунду – и за глупость своего вывода. Шаги в коридоре никак не могли принадлежать капитану – они были лёгкими и тихими, едва шелестящими в пыльной пустоте коридора, и, если бы не скатали ковры, мягкий ворс наверняка заглушил бы их. Нет, это был не капитан Рор, это была какая-то женщина, вернее, несколько женщин – кажется, две или три. Женщины входили к королю лишь затем, чтобы сменить ему простыни или вынести испачканное судно, потому что старому камердинеру тяжело было за ним наклоняться. Но вряд ли бы такими вещами стали заниматься ночью, поэтому…
Что «поэтому», Джонатан заключить не успел. Дверь распахнулась, и женщина, отворившая её, отстранилась, давая дорогу другой особе, которая и ступила первая в передний покой королевской спальни. Она была очень маленького роста и хрупкая, миниатюрная – это всё, что Джонатан успел заметить. Это, да ещё две крохотные белые ручки, выпорхнувшие из широких рукавов плаща и откинувшие капюшон. Она даже не сняла верхнего платья, идя к королю, и, судя по её частому поверхностному дыханию, очень спешила. А ещё это дыхание говорило о том, что ходить быстро она не привыкла.
– Прошу, ваше высочество, – сказала одна из двух женщин, вошедших следом. Одна из них тоже была в плаще и торопливо распутывала завязки у горла, а вторую Джонатан раньше видел – это была леди Гловер, старшая придворная дама, одна из немногих, кто ещё не покинул дворец.
Лейтенант Уго встал у них на пути, странно блестя глазами. Леди Гловер смерила его таким взглядом, что блеск этот притух на мгновенье.
– Дорогу её высочеству, солдат, – отчеканила она так по-военному резко и жёстко, что Джонатан невольно вытянулся в струнку. Уго потоптался немного на месте, потом повторил, растягивая слова:
– Её-ё высо-очество? Ми-илости про-осим.
И отступил, давая путь принцессе и её спутницам.
Те немедленно двинулись вперёд. Принцесса, не проронившая ни слова, лишь тряхнула волосами, присобранными на затылке и примявшимися под капюшоном. Они у неё были то ли русые, то ли каштановые – Джонатан в полумраке не успел рассмотреть. И лица её не успел рассмотреть – пялился, как болван, чуть только рот не разинув, и думал, что ну надо же, как получилось…