Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 28

Он отчетливо понимал, что нельзя спать — это смерть, из последних сил заставлял себя двигаться. Он наломал веток, вытряхнул из карманов какие-то бумажки с бессмысленными теперь телефонами, паспорт, деньги, билеты, скомкал и поджег. Мерзлая кора шипела и не разгоралась.

— Нельзя сидеть… — сказал Бегун и сел. — Только не спать… — он закрыл глаза. — Надо идти… Нельзя умирать так глупо… — Сладостное тепло разливалось по усталому телу, он тонул в горячем багровом тумане…

— …Возмутилася вода под небесем, изыдоша из моря двенадесят жен простовласых и окоянных видением их диавольским… И вопрошает их святый Силиний и Сихайло и Апостоли, четыре Евангелисты: что имена ваши? Едина рече: мне имя Огния — коего поймаю, тот разгорится, аки пламень в печи. Вторая рече: мне имя Ледиха — коего поймаю, тот не может в печи согреться. Третья рече: мне имя Желтая — аки цвет дубравный. Четвертая рече: мне имя Глохня, котораго поймаю, тот может глух быти…

Багровый вязкий туман клокотал в груди, не давая насытиться воздухом, Бегун часто и с силой вдыхал, пытался разодрать легкие, как заскорузлые, слежавшиеся мехи дедовской гармони. Он то плавился от нестерпимого жара, извивался, будто пытаясь выползти из раскаленной кожи, — сердце не справлялось, стучало реже, пропуская каждый следующий такт, — то замерзал и скручивался в клубок, стараясь уменьшиться размером, не чуя окоченевших пальцев.

— …Шестая рече: мне имя Юдея — коего поймаю, тот не может насытиться многим брашном. Седьмая рече: мне имя Корчея, коего поймаю, тот корчится вместе руками и ногами, не пьет, не ест. Восьмая рече: мне имя Грудея — котораго поймаю, лежу на грудях и выхожу храпом внутрь. Девятая рече: мне имя Проклятая, коего поймаю, лежу у сердца, аки лютая змея, и тот человек лежит трудно. Десятая рече: мне имя Ломея — аки сильная буря древо ломит, тако же и аз ломаю кости и спину. Одиннадцатая рече: мне имя Глядея — коего поймаю, тому сна нет, и приступит к нему и мутится. Двенадцатая рече: мне имя Огнеястра — коего поймаю, тот не может жив быти…

Иногда Бегун на мгновение поднимал голову над поверхностью багрового тумана и тогда видел то склонившуюся к нему страшную крючконосую старуху в повязанном ниже бровей платке, то суровые бородатые лики, но не успевал он глотнуть свежего воздуха, как та же большая горячая рука упиралась ему в затылок и пригибала. Он яростно сопротивлялся, барахтался и звал на помощь — и снова захлебывался и тонул, шел на дно багрового тумана, где плясали, двенадцать безобразных голых девок с распущенными до пят слипшимися волосами. И сквозь все видения неотрывно, пристально смотрели на него детские глаза Христа Спасителя.

— Крест хранитель вся вселенныя. Крест — красота церковная, крест — царев скипетр, крест — князем держава, крест — верным утверждение, крест — бесам язва, крест — трясовицам прогнание; прогонитесь от рабов Божиих сих всегда, и ныне, и присно и во веки веков. Аминь!..

Когда Бегун окончательно пришел в себя, первое, что он увидел, был лик Христа-младенца на бревенчатой стене над тлеющей лампадкой. Сам Бегун лежал на матрасе, набитом соломой, укрытый засаленной шкурой. Рядом лежал истончавший вдвое Рубль с провалившимися, как у покойника, глазами и бородой. Он тоже смотрел на икону.

— Спас Эммануил, — отрапортовал он. — Три тыщи грин. С прибытием, Бегун…

Бегун с трудом приподнялся на локтях и сел, оглядываясь по сторонам. Изба была поделена холщовым застенком. В той половине, где лежали на сдвинутых скамьях они с Левой, была глинобитная беленая печь с горшками и чугунными котлами, с деревянным ухватом, от нее тянулись поверху дощатые полати; на поставцах — подобии этажерки — стояла посуда, резная деревянная и медная: рассольники и ендовы, ковши и еще что-то, чему Бегун не знал названия; высокий светильник: три тонких железных прута для зажимания лучины, и сама лучина тут же на особой полке, наструганная впрок; стол и лавки покрыты полотном с яркой старинной вышивкой, на полу узорные рогожки — похоже было, что дом празднично прибран. В окно, затянутое промасленным холстом вместо стекла, сочились синие сумерки. На второй половине, за отдернутым застенком, видны были еще две скамьи с приголовниками, подвешенная к низкой прокопченной матице резная люлька, самопрялка и простенький ткацкий станок с брошенной на середине работой. Во всем доме не было ни души; с улицы, издалека, глухо доносился протяжный крик — затихал и снова звучал через минуту, будто звали кого-то и ждали ответа.

Бегун встал и обнаружил, что одет в исподнюю холщовую сорочку до колен, с одним только крестом под ней. Тело казалось невесомым, будто полым изнутри, будто осталась от него одна оболочка. Он вдруг увидел, что стол празднично накрыт, и стал жадно есть, не разбирая вкуса, загребая еду руками, обливаясь соком и чавкая. Насытившись и отяжелев, вышел в сени, ступил босыми ногами в меховые сапоги, накинул тяжелый медвежий тулуп и открыл дверь.

Он задохнулся свежим морозным воздухом и встал на пороге, зажмурившись, пережидая, пока пройдет головокружение.

— Ни хрена себе, думаю… — Левка выполз следом, зябко обняв себя за плечи, изумленно оглядываясь. — Это мы в каком веке?

Под сплошным навесом сосновых лап стояли вросшие в землю избы — Бегун насчитал с десяток, — крытые, как шифером, кусками бересты, низкие, но ладные, с резными наличниками и коньками, крылечками наоборот — со двора вниз в избу. Посредине была бревенчатая церковь с надвратной иконой под стрехой, тоже маленькая — до маковки допрыгнуть можно. Тут и там висели на ветвях прутяные венки, переплетенные красной лентой. Избы были пусты; вдали за деревьями горел костер, на фоне огня мелькали, кружились маленькие человеческие фигурки.

— Что празднуют-то? — спросил Рубль. — Может, костер для нас? Ленточками обвяжут и зажарят с песнями.

— Бог с тобой, Лева. Православные же…



Часы болтались у Бегуна на высохшей руке — должно быть, когда раздевали, не справились с застежкой. Он повернул циферблат к себе и глянул на календарь, соображая.

— Пасха прошла… Две недели провалялись. Христос воскрес, Лева!

— И тебя так же.

— Вроде, Красная Горка сегодня…

В лесу, ближе, чем костер, снова раздался зовущий женский голос.

— Ну да, весну кличут! — догадался Бегун. Пошатываясь от слабости, он пошел на голос.

Сосны уже освободились от снега, последний, кружевной, пробитый капелью снег лежал только под самыми стволами и в низинах, но и сквозь нею уже видна была прошлогодняя трава. Голос далеко разносился в сыром чутком лесу. Потом он затих, — Бегун прошел еще с полсотни шагов наугад, — и вдруг зазвучал прямо над ним. Бегун вскинул глаза — и замер.

На высоком, сухом уже пригорке спиной к вечерней заре стояла недвижно, как изваяние, девка, подняв вверх открытые ладони, закинув голову и вся вытянувшись к небу. Тяжелые белые волосы, распущенные ниже колен, перехвачены на темени берестяным кокошником, расшитым цветной нитью и бисером, широкие рукава холщовой рубахи затянуты на запястье красным шнуром, под заячьей телогреей виден был передник с красным же весенним узором по краю, юбка открывала только носы сапожек. Девка была необыкновенно красива, но непривычной, неровной красотой, ее лицо будто повторяло рисунок окрестной природы: ясный детский лоб и огромные синие глаза, опушенные густыми черными ресницами — от неба, резкие вразлет скулы и крупные сильные губы — от таежного зверя.

Устремленная ввысь, она не заметила человека у самых ног и снова закричала, сразу во всю грудь с первого звука, враспев растягивая слова и срываясь голосом на середине строки. Последний звук она тянула докуда хватало дыхания, а когда умолкала, медленно, широко набирая в грудь воздуху, слышно было отдающееся все дальше и глуше эхо и других девок, кличущих в стороне.

Ты, пчелынька-а-а…

Пчелка ярая!..

Ты вылети за море…

Ты вынеси ключики…

Ключики золотые…