Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 16

Родня покойного, съехавшаяся на похороны из полуживых шахтерских городков — одетая в китайское, сама на вид такая же фальшивая, казалась Топилину свежесобранной киношной массовкой, не понимающей, как вести себя в кадре. Горе изображали неубедительно. Скорее, силились вспомнить, как оно должно выглядеть. Выглядело так: «Ехали. Далеко. Стоим, хороним». Бригадир землекопов руководил процессом: «Кто-нибудь из родных, близких скажет последнее слово? Нет? Отходим в сторонку. Опускаем. Прощаемся, бросаем по горсти земли. Нужно говорить: “Пусть земля будет пухом”. Цветы позже. Позже цветы, женщина!» Они делали, как велено, и, отойдя от могилы, облегченно закуривали, расправляли затекшие члены.

Эта равноудаленность от обоих полюсов: толком грамоте не обучены, десятка книг не прочитали — так еще и свое позабыли, исконно-посконное, все эти ритуалы темные, пахнущие сквозняком из земляной глуби, — эта никчемная равноудаленность в так называемом простом народе всегда раздражала Топилина. Но в этот раз как-то особенно.

Неприятно взволновал шепот, подслушанный, когда возлагал венок от имени Антона с надписью на ленте «Прости и покойся с миром».

— Прости, вишь? Прости. Это от кого? Че, сам явился?

— С них станется.

Даже несмотря на то что его приняли в какой-то момент за Антона, все прошло тихо-мирно. Он-то готовился к ненавидящим взглядам. Старательно прятал до поры до времени ленты на венке. Не исключал и опасности рукоприкладства. Прихватил на этот случай травматический пистолет «Стример». Зря мандражировал. Даже не заговорил никто. Пялились, конечно, но и только.

Сын покойного Влад, мрачный шестнадцатилетний подросток, которого Топилин поначалу опасался больше остальных, простоял столбом. То буравил глазами землю, то облака рассматривал. Топилину показалось: парень с матерью не в ладах. Ни разу не заговорил с ней, она ни разу его не коснулась.

Бывшие коллеги покойного — в темных добротных костюмах, в перепачканных остроносых ботиночках — выглядели еще несуразней пролетарской родни. Один все стаптывал с подошв клейкий любореченский суглинок.

Когда Топилин собрался уходить с кладбища, тесть покойного схватил его за руку, испуганно уточнил: «А поминки?» — и Топилин указал ему на водителя кладбищенского автобуса: «Вон, он отвезет. Не волнуйтесь. Все будет в лучшем виде».

С Анной, вдовой, простился издали, коротким кивком. Она кивнула в ответ.

Что-то выталкивало ее из общей похоронной массы. Эта ее сдержанность, наверное. Нету в ней безутешного горя. И напускным не прикрывается.

Технолог пищевой промышленности. Топилин, когда узнал, сразу подумал: на хлебопекарне. И не угадал. Консервный заводик «Марфа» — овощные закуски и соки. Собственность страховой группы «Мир». Наверное, возится целыми днями с пробирками: «Кто-кто в нашем лечо живет?» Заходит в белом халате в цех. Наполнитель, загуститель, консервант. Ароматизатор, идентичный натуральному.

Оглянувшись мимоходом на повороте кладбищенской аллеи, Топилин подумал с грустью: «Не похороны, порнография какая-то…»





6

К религии мама относилась прохладно, к себе и к людям — с максимализмом фанатика. Такое раздвоение не могло не рвануть.

Если бы церкви в эсэсэре было дозволено, как сейчас, успокаивать и вдохновлять — Зинаиды в нашей жизни могло и не случиться. Горячечное, максималистское отношение к жизни, скорей всего, направило бы маму в храм. Где ее нравственную лихорадку уврачевал бы какой-нибудь здравомыслящий батюшка. Собственно, не в этом ли состоит одна из важнейших функций церкви — приводить нравственный пыл к общему знаменателю: не в меру страстных охлаждать компромиссом, чересчур безучастных разогревать проповедью. Но в Стране Советов церкви была отведена роль полулегального швейцара, встречающего людей на входе, провожающего на выходе. Это был не мамин уровень.

Ее религиозное чувство научилось обходиться без церковной пищи. Своим катехизисом она сделала русскую литературу, где без труда отыскала все необходимые фанатику компоненты: запредельность моральных требований, жизнеописания праведников, поэтику испепеляющего подвига. Самодельная мамина религиозность, не получившая смягчающей церковной огранки, была смертельным оружием… Но откуда мне было знать? Вначале было счастье: мама, папа, я. Потом мама пожалела Зинаиду, случайную папину любовницу.

Попробую по порядку.

До Зинаиды было много чего. Куда больше, чем после.

Сколько помню себя ребенком, во мне всегда жило ощущение, что меня готовят к чему-то небывалому. Как готовят спортсменов или солдат. Или наследных принцев. То есть родители не говорили мне: тебе надлежит стремиться, ты должен добиться, ты обязан стать… смотри, сынок, не подкачай, мы на тебя рассчитываем… Я так и не успел понять, кем они хотели меня увидеть во взрослой жизни. Наверное, полагали, что достаточно плыть по этой реке, чтобы приплыть в правильное место.

До моего рождения мама преподавала литературу в школе. После устроилась на должность библиотекаря — чтобы, освободившись от продленок и проверок домашних заданий, сосредоточиться на моем воспитании.

Отец в моей жизни всегда был как бы на десерт, как будто проездом. Папа работал в лор-отделении Первой городской, а свободное от работы время почти без остатка отдавал театру самодеятельности ДК «Кирпичник» — «Кирпичику», как называли его в городе. Папа значился здесь вторым режиссером, но все вокруг знали, что именно он подбирает репертуар и ставит спектакли: старенький Шумейко, заслуженный партиец и лирический графоман, нужен лишь для прикрытия. В обеих своих ипостасях — врача и режиссера — отец трудился много (хотя и с разным запалом). За что и расплачивался глубокой, «потусторонней», по выражению мамы, усталостью. Об отцовской любви я главным образом догадывался: по ласковой медлительности ладони, коснувшейся моего плеча, по тому, как вдруг обмякнет его голос, когда он попросит: «Посиди со мной». Я садился, отец спрашивал, что у меня нового. Я принимался рассказывать: про школу, про Кроляндию — страну ученых кроликов, которую мы с мамой придумали совершенно случайно, пройдя мимо чучела в витрине охотничьего магазина. Отец частенько задремывал под мои рассказы, улыбаясь и поддакивая сквозь сон.

Отец был — праздник. Кипучее закулисье «Кирпичика» было полно подарков: черное чугунное колесо с деревянной ручкой, тянувшее канат, раздвигавший занавес; слепящие зеркалами гримерки; разноголосые скрипы, обитавшие в досках коридора, ведущего к сцене… я помню каждый… только по-настоящему свой, посвященный, мог во время спектакля пробраться по коридору, безошибочно наступая на «немые» доски; реквизитор баба Женя, ковыляющая с охапкой парчи и рубищ; и неприметная общага через дорогу от театра, обитатели которой постоянно обсуждали чьи-нибудь чувства: свои, своих друзей, персонажей… Каждому из отцовского окружения, кто в силу собственного обаяния — или обаяния обстоятельств — западал в мою прожорливую детскую душу, находилось место и в грядущем мире, где мне уготована была судьба таинственная, но неизбежно яркая. Я запросто переселял туда любого. Формовщика Степана Петровича, бессменно игравшего тень отца Гамлета, отправлял лет на десять вперед, встречать меня в рядах восторженных поклонников в Любореченском аэропорту, куда я возвращался после триумфальной выставки в Париже. Зеленоглазая и огненно рыжая красавица Полина Лопухова — в «Кирпичике» Джульетта, в реальной жизни продавщица бакалеи, которая росчерком моей фантазии вдруг назначалась художником в театр кукол, консультировалась со мной относительно цветовой гаммы будущего спектакля. Баба Женя почетной гостьей восседала на моих встречах со зрителем — это если я решал стать кинорежиссером. Ну и так далее. Мечталось мне раздольно.

Со временем я заметил, что всесилие моего воображения не распространяется на прошлое. Только на будущее. Только вперед катился волшебный клубок. Я, например, никак не мог представить себе родителей (точнее, на тот момент будущих родителей) подростками. В детдоме, где они выросли.