Страница 2 из 16
— Нет, — удивился Антон и сдал назад, вернулся в свою полосу — словно отпрянул, на ногу кому-то наступив: простите.
Человек лежал в свете фар, широко разбросав руки, и не двигался.
— Нет! — заорал Антон.
Подбежав, они застали его в агонии. Лопнул кровавый пузырь в ноздре. Крови из носа было много. Гримасничал — и вот затих, вытянулся в струнку, мгновенно посерьезнел. Светлый бежевый туфель из нубука, дырчатый, слетел с правой ноги. Носки неподходящего цвета, черные.
— Откуда он взялся, Саша?!
На соседней полосе остановилась немытая «десятка», замигала аварийными огоньками. В переднее пассажирское окно высунулся рыжий парень — чуть не по пояс.
— Херасе, — приговаривал он, дрожа от возбуждения.
Навел мобильник, готовясь снять свежего покойника, над которым еще клубилась дорожная пыль. Фотокамера самого погибшего валялась недалеко от «десятки».
Топилин подумал, что зря не любит Антон видеорегистраторов — раздражает его присоска на лобовом стекле. Единственный объектив, который был бы сейчас уместен.
— Бляааа, — изнывал рыжий, тыкая в телефон. — По ходу, капец чуваку.
— Залазь! — прикрикнул на него водитель. — Опаздываем.
В следующую секунду аварийка погасла, «десятка» рванула с места так, что рыжий чуть не выронил телефон.
Уже и на встречке притормаживали, высовывались из окон. Фары «Лексуса» уперлись аккурат в раскинувшееся на обочине тело, все как на ладони.
Антон сидел перед ним на корточках и бормотал:
— Козел. Козел, откуда ты взялся? Откуда? Здесь же поворот, не видно ни хера.
4
Из детсадовского тумана сохранился обрывок родительского разговора.
Папа (подходит к маме на кухне):
— Тебе сыночек прочитал свое стихотворение?
Мама (декламирует с гордостью, не отрываясь от чистки картошки):
— В зоопарке есть медведи, лисы и ежи. В зоопарк я прихожу, с удовольствием смотрю. Даже страшный бегемот очень симпатичный.
Папа (как бы размышляя вслух):
— Похоже на поэтический дар. Несомненно поэтический дар.
Мама (с шутливым возмущением):
— Григорий Дмитриевич! Оно, конечно, дар. Но мы же договаривались не мешать ребенку. Пусть сам.
Папа (обнимая маму):
— Да я так просто, знаешь… предположил. Интересно бы угадать. Но склонность к стихосложению, я бы сказал, налицо.
Мама (смеясь):
— Тоже мне, угадывальщик… Кто кричал: будет двойня?
Папа (отпуская маму и поворачиваясь ко мне):
— Так пусть и отдувается за двоих. Поэт может быть еще кем-нибудь. Дело житейское.
Еще был парк. В погожие выходные дни, ранним утром, мы с мамой отправлялись в парк имени Горького. Мама читала, я рисовал карандашом или пастелью.
Летняя сцена обнесена забором. Вечный ремонт — незаметный, неслышный. Лишь изредка одинокий молоток вдруг принимается взахлеб вколачивать в невидимые доски невидимые гвозди и замолкает так же внезапно, будто осознав тщету своего трудового порыва. Всхлипы метлы за поворотом аллеи, редкие бегуны-физкультурники, неторопливые пенсионеры, их избалованные собачки.
— Капа, Капа, ты куда?! Сейчас же вернись!
Рисовать парк — собственноручно сочетать простую прямоугольную геометрию с многоцветьем и сложной игрой светотени — я мог часами. Не хватало малого… Мама сдержанно хвалила мои художества. Она предпочитала видеть меня с книжкой в руках. В студии живописи при художественном училище, куда я попросил меня отдать, хвалили совсем уж редко. Странным образом волшебство рисования, переживаемое мной совершенно отчетливо и приносящее столько радости, в готовой работе никак не проявлялось. Терялось где-то между грифелем и бумагой.
Студию я забросил примерно через полгода.
И вот мы уже оба ходим в парк с книгами, я и мама. Сидели подолгу, пока не делалось слишком людно. Мама запасалась бутербродами с маслом и сыром, сладким компотом в темно-вишневом термосе с гибко изогнутым золотистым драконом.
— Саш, давай перекусим?
Раскладывала льняную салфетку на лавке, вынимала бутерброды. Благодаря этим чтениям в парке я рано научился игнорировать насмешливые взгляды. Быть может, мама именно этого и добивалась. А может, и нет — просто не думала о насмешниках, и все. Как бы то ни было, я учился у нее этому роскошному безразличию, как когда-то учился ходить и говорить.
Я был пропущен через все эти книги, как через жернова. Они перемололи мою свеженькую душу в тончайшую муку́, из которой следовало испечь нечто невыразимо прекрасное — а иначе зачем… Предчувствие особенного будущего томило меня. Вдруг вспомнишь: «А впереди ведь еще такое!» — и хорошо. Самые запоминающиеся приступы случались ненастными ночами, под гул дождя или порывы ветра, хватающего еловой лапой подоконник. Были они мимолетны, но обжигали такой отчаянной радостью, забыть которую невозможно.
Я, помнится, был патологически жаден до красоты. «Не от мира сего», — вздыхали мамины коллеги-библиотекари, заметив, как я любуюсь конусами света под лампами книгохранилища. Маму эти слова раздражали. «Ну, хватит, — пресекала она библиотекарские вздохи. — Тутошние мы». Но что было, то было. Мог замереть восторженно при виде сухого листа, вальсирующего в просвете аллеи. А потом, припоминая, какие петли он вывязывал, несколько раз кряду путать выходы в подземном переходе возле школы.
«Если не художником, то, может быть, все же поэтом», — размышлял я, вспоминая фурор, произведенный однажды на нашей кухне детсадовским стихотворением про зоопарк.
Я жил как за хрустальным забором — притом что никто никогда меня не запирал, не отгораживал от остального мира. Все было, было: одноклассники, одноклассницы. Учителя плохие, учителя хорошие. Оценки, каникулы. Завязывались и развивались отношения. Случались даже интересные сюжеты. Особенно когда в обитателях реальности открывались какие-нибудь полезные свойства. Например, своими повадками или обликом они годились для того, чтобы поместить их в пространство только что прочитанной книжки, которое оборвалось, но не отпускает и окликает на каждом углу… То есть нет, нет — была и жизнь сама по себе. В ней были люди сами по себе, которые впечатляли и отталкивали, радовали и огорчали. Было, что у всех бывает. Ссорился, дрался, что там еще… Засматривался на девчонок. Играл с мальчишками в футбол. А все же остальной мир то и дело оказывался пустоват и недописан и вызывал чувство гнетущей растерянности, как неудавшийся эскиз, который не умеешь исправить. Я очень скоро начинал скучать и сбегал обратно — к маме и папе, к рисованию и книгам.
5
По лестнице со стороны холла поднялся Антон. Проходя мимо, шепнул:
— Сейчас, две секунды.
Вошел в комнату к Елене Витальевне — вздохи и кряхтенье сделались громче.
— Как ты, мама?
— О-ой, да как тут… ужас какой, Тоша…
Скрип. Тишина. Елена Витальевна высморкалась.
— Может, «скорую» вызвать? Укол тебе сделают.
— Да какой укол, Тоша!
— Хочешь, отправлю тебя куда-нибудь? В Испанию. На Сардинию.
— Тоша, как же так вышло? Как же ты неосторожно так? Во́дите как угорелые!
— Мама, — Антон заговорил, как терпеливый учитель с непроходимым двоечником. — Сто раз тебе повторил, могу в сто первый… Я не превышал, экспертиза подтвердила. Он выскочил на середину трассы. Темно было, на повороте. Машину занесло, я…
— Ну хватит, Тоша, хватит! Помню. Все я помню.
Антон помолчал.
— Тогда о чем ты спрашиваешь, мама? О чем?
— Не знаю о чем… Я ничего теперь не знаю! Зачем ты вообще за руль в тот вечер сел?! Продал же машину! И отец, как назло, в отъезде.
Из холла поднялись дети, Вова и Маша. У старшего, Вовы, в руках радиоуправляемая стрекоза. У Маши — теннисные ракетки для детей и к ним большой поролоновый мячик. Маша приложила палец к губам:
— Тсс.
Топилин послушно закивал, тоже приложил палец к губам.
— Мы не шумим.