Страница 24 из 48
— Я говорю, выбросили они «трещотку». Как известно, «трещотка» автоматически следует за голосами дельфинов… Так вот они пошли на трюк — все стадо замолчало, а один поднял крик и полным ходом в сторону. «Трещотка» — за ним. Отвел он ее подальше и бросил… Мы послали туда отряд своих загонщиков с новой «трещоткой». Как только дошли до косяка — та же история. «Трещотку» выбросили, сами не вернулись…
Кто-то одобрительно хохотнул, кто-то начал ругаться. Тарас Григорьевич все понял, и сладкая, беспокойная думка завладела его седой головой, набирала силу, дразнила. Но сначала надо было кое-что проверить.
— «Удачливый» — Базе. Где там наука? Что примолкла? Дельфи… как это… Штейн, словом, что там поделывает?
— База, Штейн, прием.
— «Удачливый» — Штейну. Так что теперь делать будем? Уходит рыбка-то…
— Не знаю, что делать, Тарас Григорьевич. Ума не приложу. Такого с дельфинами еще нигде и никогда не было. Бывало, не слушали команд или неправильно их понимали. Случалось, ни с того ни с сего отказывались работать и уплывали. Но это были единичные случаи. А чтобы такое — нет, ничего не понимаю. На «трещотку» руку поднять!
— Врешь, Штейн, у дельфина рук нет.
— Вам шутки… А ведь это бунт! Форменный, ничем не оправданный бунт против человека! Они угоняют косяк, как заправские пираты! А наших загонщиков, видимо, взяли в плен…
— Словом, дело труба с научной точки зрения?
— Труба.
И тут Тарас Григорьевич понял окончательно, что пробил его звездный час.
И он рявкнул в эфир, настороженно прислушивающийся к их разговору:
— Что, коты, разучились сами мышей ловить? А если по-старому, без мышеловок этих, а? Собственными лапками да зубками, а? Или зубы повыпадали?
«Коты» озадаченно молчали, и Тарас Григорьевич расправил перед микрофоном усы:
— «Удачливый» — Базе. Предлагаю брать косяк без дельфинов, с ходу, по-старому. Примерный курс косяка известен, надо послать туда пару самолетов. И пусть они следят за косяком до нашего прихода. А я поведу флотилию наперерез. Прошу дать «добро».
И даже свою золотошитую фуражку снял Тарас Григорьевич в ожидании ответа — так волновался. Вдруг не удастся тряхнуть стариной, утереть нос Штейну и прочим, для кого старый Тарас вроде мамонта в электронной лаборатории. А дельфины… Они тоже рыбаки. Они поймут…
База дала «добро».
Карагодский поискал глазами Пана. Ему хотелось сказать что-то значительное, неопровержимое, что раз и навсегда приперло бы к стенке нескладного профессора. Но хитрый старик все время находил лазейки. Впрочем, это не страшно. Хозяйственники не читают теоретических монографий по биологии. Этим по горло занятым людям нужно одно: любой ценой увеличить выход продукции. И они будут слушать Карагодского, который оперирует понятными категориями тонн и рублей, а не Пана, витающего в морально-этических высотах.
А Пана все не было, и академик недоуменно покосился на дверь. С никелированной ручки свисал синий ситроновый галстук. Если бы профессор незаметно вышел, галстук свалился бы.
Несуразный человек этот Пан. Анекдоты и легенды прямо-таки липнут к нему, тянутся за ним, как тесто за пальцами.
Вот хотя бы этот видавший виды галстук. Выражение «галстук Пана» стало расхожим присловьем. Один не лишенный юмора конструктор даже назвал «галстуком Пана» сложный космический прибор.
Много лет, еще с университета, Пан снимает галстук, начиная работать, и вешает его на дверную ручку. Где бы он ни работал — в «люксе» международной гостиницы или в кабине вездехода, ползущего сквозь австралийскую пустыню, — старый галстук висел на страже, оберегая хозяина от бытовых невзгод.
Карагодский подозрительно окинул взглядом большие овальные иллюминаторы, но там качались только спаянные горизонтально небо и море. Пан, конечно, способен на все, но он не умеет плавать.
Академику ничего не оставалось, как изучить со своего кресла нехитрую топографию каюты.
Он сидел у самой двери, и все небольшое пространство было перед ним как на ладони: рабочий стол Пана прямо под распахнутым иллюминатором, на столе, между разбросанными бумагами, таблицами и голографиями — изящный ящичек теледиктофона «Память», небрежно перевернутая панель дистанционного управления корабельным видеофоном, наборный диск стереопроектора Всесоюзного нооцентра, который ровно через три с половиной секунды давал справку по любой отрасли человеческих знаний, — словом, ничего необычного, если не считать толстенной старинной книги, смахивающей на библию, и каких-то диковинных статуэток еще более древнего возраста. По обеим сторонам стола матовые пятна экранов: большой — видеофон, два поменьше — стереопроекторы Центра, а вот этот овальный, ощетинившийся тысячами граней рубиновых кристаллов — для просмотра голографических фильмов… Кстати, сам проектор, примостившийся на подвижной тумбочке справа от круглого винтового стула, открыт. Видимо, Пан перед приходом Карагодского просматривал ролик.
И больше ничего, кроме стеллажа с книгами, портативного электрооргана (неужто Пан под влиянием Уисса стал музицировать?) и двух кресел, одно из которых занимал академик, и все отражает большая зеркальная стена, словно свидетельствуя наглядно и окончательно, что никого, кроме Карагодского; в каюте нет.
— Иван Сергеевич, где же вы?
Пан возник рядом, держа под мышкой коробку голофильма, непонимающе повел глазами с растерянного академика на свое отражение и усмехнулся.
— А… Зеркало…
Он протянул руку, и, когда его пальцы встретились с пальцами двойника, пространство раскололось широкой щелью сверху донизу, открывая за зеркалом другую комнату.
— Я с этим зеркалом намучился в свое время, — продолжал профессор, заправляя фильм в проектор. — А потом привык. И даже стал видеть в нем скрытый философский смысл, своего рода знамение, что ли.
«Ох, Пан, даже разбив нос о зеркало, он видит в этом скрытый философский смысл. Как был идеалистом, так и остался». Подумалось это Карагодскому с явным облегчением, ибо исчезновение объяснилось просто. Необъяснимого академик не любил, даже побаивался.
— Уж эти мне зеркала… Везде они, эти услужливые обманщики. Вот мы с вами разговариваем, а между нами — зеркало. И мы видим в чужом мнении лишь искаженное отражение своего собственного. И не можем понять друг друга, ибо искренне считаем свое собственное мнение единственно правильным…
Профессор захлопнул крышку проектора.
— Вы интересуетесь космосом, Вениамин Лазаревич?
— Космосом? Да как вам сказать… Пожалуй, нет. Вышел из того возраста. Дела. Не хватает времени на все… Столько нового…
— Жаль. Космос, если хотите, тоже зеркало. Огромное увеличивающее зеркало, в котором земные достижения и ошибки, наши чисто человеческие заблуждения и наития приобретают глобальный отзвук…
— Вы этолог, Иван Сергеевич, это ваш хлеб — выяснять отношения животных друг с другом, а также с человеком. Мой хлеб — дельфинология, меня интересуют дельфины, больше никто и ничто. Я сугубо земной человек, узкий специалист, практик. Я создал ШОДы и ДЭСП, они стали частью хозяйства. Статьей дохода, если хотите. И немалого. И нам с вами не бороться с ними надо, а совершенствовать. Как говорится, чтобы и волки были сыты, и овцы целы… Вы что улыбаетесь?
В середине этой тирады Пан оторвался наконец от иллюминатора и повернулся к академику, и теперь рассматривал его в упор, с живейшим и насмешливым интересом.
— Ничего, Карагодский, продолжайте. Я первый раз вижу вас в роли бедного родственника.
— При чем тут бедный родственник? Я слуга. Слуга народа. Все, что я делаю, принадлежит народу, и никому более…
— Я могу повторить то же самое и о себе. Дальше!
— Вам, чистым ученым, наши проблемы и заботы кажутся частными, мелкими. Еще бы — вы мыслите в масштабах глобальных, космических…
— Понял. Дальше!
— А здесь — Земля. Здесь свои традиции и законы.
— Значит, вы предлагаете установить две моральные нормы: одну для внутреннего употребления, другую для внешнего.