Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 49



Позади Сидоркина кто-то шумно сел на диван и сразу же заговорил быстро и горячо:

— …Никто, как дети, не верит в будущее. Ребенок убежден, что он центр мироздания и что ему уготовано бессмертие. Но человек растет, растут его знания и мало-помалу убавляют самоуверенность. Приходит время, и он машет рукой: «От меня ничего не зависит…» А старость просто созерцательна, старики не только не стремятся, но часто и не считают возможным переделывать мир. Это истина, с которой нелепо спорить…

«Я по этой теории — далеко не ребенок, но, ясно, и не старик, — подумал Сидоркин. — Я еще верю, что со всей земной швалью можно покончить раз и навсегда. Если не церемониться…»

Он оглянулся, увидел возбужденного парня в фуражке таможенника и рядом с ним, как контраст, невозмутимого прапорщика пограничника.

— …Взлет человека где-то посередине жизни, когда опыт и знания уже достаточно высоки, а самоуверенность, заставляющая верить в непреложность истин, еще недостаточно мала…

С трудом переварив эту фразу, Сидоркин пожал плечами и снова оглянулся. Пограничник смотрел на него с настороженным любопытством.

— Где я вас видел? — спросил он.

— В милиции, — развязно сказал Сидоркин.

— Вы работаете в порту?

Вопрос был задан строгим тоном. Сидоркину вдруг пришло в голову, что сейчас этот пограничник очень просто может прицепиться к нему и отвести на КПП для выяснения личности. То-то смеху будет в угрозыске. Совсем не веселого смеху, потому что задание-то останется невыполненным.

Он торопливо перегнулся через диванную спинку и прошептал прапорщику на ухо:

— Я — из угрозыска.

Думал, что пограничник не поверит. Но тот только улыбнулся одними глазами.

— Точно, именно там и видел…

Снова Сидоркин стал смотреть на близкие борта судов и краем уха все прислушивался, что еще скажет этот разговорчивый таможенник.

— Как твой Верунчик? — спросили сзади.

— Ее Верой зовут.

— Что-нибудь случилось?

— Брата ее встретил, пьяного.

— Редкое явление в нашем городе!

— Не нравится он мне. Хитрый какой-то, себе на уме. А еще я узнал: его выставили из порта. За контрабанду.

— Уже серьезнее.

— Боюсь: он из тех «братиков», что околачиваются на толкучке.

— Понятно. Так как твоя Верочка?

— Говорю же — брата ее встретил пьяного.

— Ну и что?

— Пьяные разные бывают.

— Да, да! Вот я тоже иду вчера — бабы над пьяным хлопочут. А он выкамаривается, стихи им читает: «Сердобольные, — говорит, — русские бабы волокут непосильную пьянь».

— Есенин, что ли?

— Шут его знает… Тоже говорят: пьяный пьяному рознь. Жалеют: «Хороший человек, видать. Другой бы матом, а он стихами кроет…»

Помолчали. Катер наклонился на крутом повороте и закачался на своих же волнах, отраженных от причальной стенки.

— Смех прямо! Бежит, например, человек по бульвару в спортивном костюме — и все оглядываются, плечами пожимают. Идет пьяный — еле держится, — хоть бы кто слово сказал. Привыкли, что ли?..



— Веселие Руси есть пити.

— Это когда было сказано? В темные века?

— «Класс он тоже выпить не дурак». Маяковский.

— Выпить — это ж не напиваться. Я все думаю: почему такое общественное терпение к пьяным? Как прежде к юродивым…

— Бить их некому, — сказал Сидоркин, не оборачиваясь.

— Вот тебе глас из народа, — обрадовался таможенник. — Только не кнутом надо бить — словом.

— Мертвому припарки…

Катер толкнулся, ударившись о причал. От неожиданности Сидоркин стукнулся головой о переборку и выругался. И стал ждать, когда сойдет последний пассажир.

На берегу топтались отъезжающие, прятались в тень: в затишке пристани было жарковато от солнца. За пакгаузами лязгал буферами поезд, перегородивший дорогу. Сидоркин уцепился за черные поручни, перебрался по вагонной площадке на ту сторону, с удовольствием вытер о штаны измазанные мазутом руки. Это почему-то добавило ему уверенности. Он огляделся и, не заметив за собой никакого «глаза», бодро зашагал к Интерклубу.

Там у дверей уже стоял чистенький экскурсионный автобус, за стеклами виднелись равнодушные лица иностранных моряков. Возле автобуса суетился красивый чернявый парень в небрежно накинутой на плечи серой куртке, судя по описанию, тот самый Кастикос, порученный ему на этот день. Сидоркин постоял в стороне за липами, дождался, когда из подъезда вышла Евгения Трофимовна, и с равнодушным видом пошел к автобусу.

В баулах, лежавших на сиденьях, похоже, были не одни дорожные бутерброды, и Сидоркину — «любителю выпить» — трудно будет отказываться от угощений.

Но ничего не оставалось, пришлось принимать игру, глупо улыбаться и лезть в автобус.

Он сидел в заднем ряду и осматривал матросов. Их было восемь, судя по виду и языку — не только греки с «Тритона». Рядом сидела переводчица, непрерывно говорила, показывая в окна на пробегавшие мимо причалы, дома, обелиски.

Первую остановку сделали возле памятника — «Вагон». Тридцать лет назад этот вагон оказался на ничейной земле и был так изрешечен пулями и осколками, что даже теперь, через годы, было страшно смотреть.

Матросы ходили вокруг «Вагона», качали головами, совали пальцы в пробоины. А чернявый Кастикос раскурил сигарету, вставил ее в пулевое отверстие.

— Русский паровоз, — сказал по-английски и засмеялся оглядываясь.

В горле у Сидоркина сжалось и закипело. Он шагнул к сигарете, но удержал себя — прошел мимо, наклонился у края бетонной площадки, принялся зачем-то выковыривать из земли камень.

«Нельзя! — говорил он себе. — Они не должны знать, что ты их понимаешь…»

Он возился с камнем долго и зло. Когда поднял голову, то увидел, что все экскурсанты уже в автобусе, а в дверях стоит Евгения Трофимовна и смотрит на него укоризненно.

Пнув напоследок камень, Сидоркин прошел на свое место и притих там, ругая себя за невыдержанность и удивляясь вроде бы давно знакомому по книгам — трудности быть единым в двух лицах.

Обычно в угрозыске все просто, как на фронте; тут свои, там чужие. Хоть и скрытая борьба, а ведется она все-таки в открытую, гордо и красиво. «Шерлок Холмс, наверное, потому и читается, — думал Сидоркин, — что он со своей логикой прям, как жезл. А кого не привлекает надежное и устойчивое?.. Если бы того же Шерлока Холмса сделать хитрым приспособленцем — себе на уме, — который обманывает и совершает гнусности, чтобы потом разоблачать, то еще неизвестно, было ли бы у него столько поклонников».

Автобус между тем пробежал по шумным улицам, выехал за город и пошел вилять по серпентине дороги, поднимаясь все выше в горы. Остановился он возле стеклянного дорожного павильончика для пассажиров, на котором выделялась крупная надпись: «Перевал». Справа и слева горбились вершины, покрытые мелколесьем, придавленным и скрученным свирепыми местными ветрами. Впереди необозримо простирались затуманенные далью всхолмленные степи, и поезд, вынырнувший из-под горы, серой гусеницей извивался меж холмов, убегая в белесый простор.

Тугой холодный ветер быстро загнал экскурсантов за стенку павильона. Только Кастикос все ходил по-над обрывом, разглядывал дали в морской бинокль.

— Взгляните на эту гору, — говорила переводчица. Она показывала рукой вверх, а сама все время настороженно и удивленно посматривала на Сидоркина. — На этой горе в войну стояла легендарная батарея, которая одна в течение десяти дней сдерживала натиск фашистов, не пуская их через перевал. Батарею поставили моряки-артиллеристы всего за несколько дней до того, как фашисты прорвались к горам. Еще не были закончены эти работы, когда рота вражеских автоматчиков просочилась туннелями сквозь гору. Их пропустили и в несколько секунд расстреляли из скорострельных пушек.

— Расстреляли?! — с деланным испугом воскликнул Кастикос по-русски.

Переводчица сбилась.

— То ж были фашисты.

— Солдаты подчиняются приказу.

— Они захватчики!..

По лицу переводчицы бегали пятна, и видно было, что она еле удерживает слезы.