Страница 6 из 47
Я был тронут его признанием, жаль только, что он принимает меня за талант. Бездарность годится в наследники, но не в преемники.
Зазвонил телефон. Василий Васильевич взял трубку.
— Тебя, — сказал он горестно.
Это была она.
— Немедленно приезжай. Деду плохо, с ним надо посидеть, а я должна уйти.
Когда я положил гудевшую трубку и посмотрел растерянно на Василия Васильевича, передо мною снова был стареющий титан с расправленными плечами.
— Ладно, мальчик, действуй. Я подожду. Больше всех ждут те, кому некогда.
10
— Что-то похудел ты, — неодобрительно сказала Таня, встречая меня в прихожей. — Поешь, я на столе оставила. Деду вставать не давай; через два часа покорми его, дашь лекарства, я написала, что где, бумажку увидишь.
— А ты куда?
— Не все же мне с тобой и от тебя бегать, надо когда-нибудь и экзамены сдавать.
Я прошел в комнату. На столе лежал лист бумаги. Там было действительно подробно расписано, что есть мне, а что и когда есть и глотать деду Филиппу. Тот сейчас спал на своем диване, но было видно, что ему нехорошо. Рыжие усики прилипли к влажному, даже на взгляд горячему лицу.
Кроме этого расписания, лист вмещал в себя еще и несколько распоряжений, относящихся к каким-то Прасковье Даниловне и Александре Матвеевне. Одной я должен был передать пакет, другой сверток (просьба не перепутать).
Чтобы не тревожить сон старика, вышел на кухню, присел на табуретку. Как мне все-таки быть с Василием Васильевичем? Что можно сделать, чтобы он так не переживал?
О том, что делать с Таней, не думалось. И так было ясно: делать будет она, она одна.
Сорвался с места — открыть дверь на негромкий звонок.
Старушка. Наверное, соседка. Шепотом:
— Я Прасковья Даниловна. Что Татьяна Дмитриевна, дома?
— Нет, Прасковья Даниловна. Вы садитесь, а я сейчас вынесу, что вам Таня оставила.
Старушка послушно села. Я вынес сверток, она приняла его на колени, но вставать и уходить не торопилась. Мерно хлопали седые ресницы, обрамлявшие большие выцветшие глаза, беспрерывно шевелились бледные сухие губы. Я было отключился, но потом уловил имя Тани, прислушался. — …Молодежь-то сейчас пошла, сынок, ненадежная. Особо женщины. Со своим ребенком года не посидит, даже ежели муж кредитный, в ясли норовит, да еще на пятидневку. Свободы хотят все. А потом и получают, да не рады. А Таня и с чужим как со своим. Моя дочка на работу только устроилась, ей бюллетень позарез нельзя было брать, а я тогда тоже на ладан дышала. Сколько раз она нас выручала — это же подсчитать невозможно. И коли обещает — полумертвая, а придет. Такой человек надежный. Ну я пойду, пожалуй, отдохнула малость. Мне ведь через весь город к себе ехать. И Таня к нам тоже ездила.
Щелкнула дверь за ней, и почти сразу новый звонок. Думал, придется идти за вторым оставленным Таней пакетом, но нет. За дверью оказался Петрухин. Художник был сам на себя не похож — взъерошенный, растрепанный, без своего знаменитого по всей художественной Москве лилового берета, глаза такие, будто сейчас заплачут. Под мышкой какой-то холст трубкой. Он поздоровался, но, боюсь, на этот раз не узнал меня, что-то слишком тревожило его, чтобы он мог заниматься случайными молодыми людьми. Он проскочил мимо меня на кухню, а оттуда в комнату, прежде чем я успел его остановить. Я кинулся за ним — поздно. Филипп Алексеевич уже проснулся и теперь полусидел в подушках. Дед слабо кивнул мне головой:
— Выйди, милый, поговорить нам с другом надо.
Я вышел на кухню. И тут же услышал, как поворачивается ключ в замке — это могла быть только Таня.
Вошла, подошла ко мне, прижалась холодной щекой к подбородку и тут же отстранилась, подняла палец к губам, шепотом спросила — кто там? — сквозь дверь из комнаты доносились голоса.
— Петрухин, — шепотом ответил я. — Странная дружба у них, правда?..
Таня усмехнулась.
— Что, думаешь, за пара: художник с фотографом, знаменитость с неудачником? Что же, давай-ка послушаем их, — нетерпеливым жестом она заставила меня сесть на стул, устроилась рядом на табурете.
— Неудобно… подслушивать, — попытался я сопротивляться.
— Я не знаю точно, в чем дело, — тихо сказала она, — но догадываюсь. Хочу, чтобы и ты попробовал понять.
Мы замолчали. А из-за двери до нас отчетливо доносился свирепый шепот Петрухина:
— Ты знаешь, я им уже показывал эту картину. Забраковали. Я сказал, что у меня есть другой вариант. Все сроки для сдачи работ на выставку прошли, но для меня сделали исключение. Обещали ждать еще два дня. Я же знаю, ты еще позавчера бегал по мастерским, забирал у молодых работы, которые им нравятся. Даже на Даниловском ты был, тебя моя жена там видела. А сегодня, когда для меня нужно, так ты болен. Тебе это час работы, в конце концов!
— Неужели я бы не сделал этого для тебя? — голос Филиппа Алексеевича был слаб. — Да вот голова раскалывается, сердце распухло, лезет в стороны. Точно мяч. Кто только его надувает? Той диафрагме, что в груди, размеры не задашь.
Голос больного старика жалобно шелестел, прорываясь сквозь фанерную дверь и ветхую стенку. Я вскочил, чтобы выгнать Петрухина, но Танина рука быстро ухватила меня за плечо и усадила на место.
И я снова слушал истерически страстный монолог Великого Художника:
— От этого очень многое зависит, поверь. Иначе стал бы я просить! Что Петрухину одна лишняя картина, одна лишняя выставка? Но я уже стар, мне нельзя сойти с дистанции даже на один круг, никто не должен подумать, что я задыхаюсь, сбился с ноги, потерял темп. Ни шагу назад, ни шагу на месте — ты же знаешь этот мой лозунг. И ведь я уже почти все сделал, но закончить без тебя не могу. Ты сам виноват, ты отравил меня, ты приучил меня, а теперь меня бросаешь. Как ты только можешь! Я вложил сюда кровь сердца, страсть души, а тебе только подсчитать, только логарифмической линейкой поработать. Чуть-чуть, совсем мало, уверяю тебя, здесь совсем немного не хватает, это за многие годы моя лучшая работа. Недаром я хотел было обойтись без тебя, да и обошелся бы, члены комиссии почти все были «за», только председатель что-то стал говорить, дескать, я уклонился от своего обычного стиля, дескать, предыдущая моя работа — помнишь старика с воробьями? — стала славой советского искусства, признана какими-то европейскими критиками одной из лучших картин года, а вот с этой такого не случится, и жаль… Я сам забрал картину! Я не могу оказаться ниже того, чего уже достиг. Ну заставь внучку тебе помочь, раз болен. Я же, ты в курсе, не силен в математике. Кстати, Таня ведь, конечно, не знает?..
— Боюсь, догадывается, Тима. Боюсь…
— Да… Тогда лучше уж сам это сделай. Нечего ей догадываться. Плохо сделал, Филя, что дал догадаться. Конечно, квартира маленькая, одному остаться негде… Вот обещаю тебе, сдам эту картину — всерьез возьмусь за твои жилищные дела. Может быть, удастся как-нибудь протолкнуть через Союз художников. Ты, правда, не член союза и не примут тебя, наверное, но все-таки наш же человек, правда? Это, конечно, не имеет отношения к моей сегодняшней просьбе. Квартирой я тебя только по дружбе обеспечу, но умоляю, сделай и ты, выручи, ты обязан, в конце концов, я вошел в твой эксперимент, я отдал тебе частицу моего таланта, а теперь ты меня бросаешь… Нет, Танюшу привлекать не надо, она поймет… И неправильно поймет, но это ведь твой долг, мое право, наше общее дело ведь…
Таня схватила меня за руку и вместе со мной рванулась в комнату.
— Оставьте его в покое! Как вам не стыдно, пришли к старому больному человеку и кричите на него, требуете!
— Я же старше его, Таня, мы вместе с ним учились, ты знаешь, и я, наверное, больнее, ну не здоровее его. И вообще, ты еще маленькая, Танюша, выйди (меня он словно не замечал), у нас взрослый разговор, ты не знаешь наших дел.