Страница 4 из 47
Я не только смотрел. Я спрашивал себя, как осмелился художник так предать самого себя, так бесстрашно отдать на суд всем желающим свои ошибки и даже пороки. С картины смотрел человек, бывавший в своей жизни и лицемером и трусом. И в то же время сам факт, что такой автопортрет был написан и выставлен, служил лучшим оправданием для человека, осужденного самим собой, был свидетельством его откровенности и мужества.
— Ба, знакомые все лица! — засмеялся художник, грузно приподнялся с кресла, цепко ухватил меня за рукав и заставил опуститься на свободный стул. — Сиди, сиди, в ногах, как известно, правды нет. Сейчас выпьем, и расскажешь, зачем ты пришел к моему другу.
— Пей, парень. Лови момент, как говорят фотографы, — присоединился к нему хозяин.
— Он-то пусть выпьет, а вам обоим, может быть, хватит? — Девушка сурово смотрела на Петрухина.
— Смешно. Да мы с моим другом Филей… Правильно я говорю, Филя? Еще и не столько…
Но девушка больше не слушала его. Она быстро подошла к деду, расстегнула на нем ворот рубашки, заставила встать со стула, провела к дивану, уложила.
— Не сердись, Танюша, это сейчас пройдет, — детски оправдывался старик.
— Я не хотел, Танечка, не хотел, — растерялся Петрухин, на его лице появилось жалкое выражение.
Таким я его еще не видел. Впрочем, тот, кто знал знаменитый автопортрет, мог ожидать, что лицо Петрухина бывает и таким.
Секунда — и художника не было в комнате, потом за ним хлопнула дверь из кухни в прихожую, потом заскрипела входная дверь. Я нерешительно двинулся вслед за ним, слыша сзади:
— Подождите, товарищ, не уходите, мне скоро будет лучше.
— Зачем мой дед нужен вам? — резко спросила Таня.
— Меня прислал… просил зайти к вам Василий Васильевич.
— Ах, этот. А что ему и вам нужно?
Заикаясь, я объяснил, что вот у Филиппа Алексеевича есть, говорят, большая коллекция фотографий… где снят огонь…
Не дослушав, она быстро подошла к шкафу, вынула несколько папок.
— Ищите.
И начала хлопотать возле деда: намочила водой из графина полотенце, обмотала вокруг головы, высоко подняла ему ноги, подложив под них подушки…
Я только делал вид, что копаюсь в фотографиях. На самом деле смотрел на нее. Пока… Пока среди бесчисленных фото (где и в самом деле были снимки пламени) не разглядел стопку самодельных цветных фоторепродукций с известных картин. Только репродукций ли? Все картины выглядели непривычно. Иногда фотограф снимал только часть картины, но при этом его явно увлекало не само по себе желание дать фрагмент, кусочек. Он хотел посмотреть, что получилось бы, если бы художник решил написать только это.
Иногда фотограф изменял цветовой фон, а иногда и всю тональность изображения… И было в этих странных снимках нечто, исключавшее даже мысль о том, что перед тобой просто фокусничество…
— Вас, кажется, интересовал огонь? Пламя, костры, домны, факелы? — Девушка стояла рядом со мной. — Что молчите? Стесняетесь? Хоть бы представились, что ли, а то врываетесь в незнакомый дом, копаетесь в чужих архивах, все переворачиваете вверх дном, кого потом ругать?
Уф, кажется, она все-таки шутит.
— Илья я… Беленький.
— Ну если у вас Беленькие такие, то хотела бы я посмотреть на ваших черненьких. Да ладно, ладно, не бойтесь вы меня так, я в глубине души добрая.
На диване зашевелился Филипп Алексеевич.
— Да не трави ты его, Танюша. Сначала прояви фото, а потом уж выбрасывай.
— А, ожил, дед! Даже острить начал.
Филипп Алексеевич сел на диване, вгляделся в меня.
— Включи-ка свет, Танюха. Темновато.
И продолжал рассматривать меня. Спокойно, беззастенчиво, но как-то необидно. Может быть, потому, что во взгляде чувствовалась глубокая и серьезная заинтересованность. Я отвел глаза, растерянно перевел их на фото, потом на Таню… — Таня, мой аппарат.
— Господи, и его потянешь на свое эшафото?
— Смотри-ка. Тоже острить стала. Потяну, потяну.
— Не давайтесь вы ему, Беленький-черненький. Он ведь у нас большой экспериментатор.
Она говорила шутливо и смотрела на деда любовно, но какая-то тревога слышалась мне в ее голосе.
— Ничего, не сопротивляйтесь, товарищ Беленький, — старик поправил полотенце на голове, капризно крикнул: — Дала бы чем руки вытереть.
Потом начал командовать с дивана, усаживая меня для съемки. — Левее… Правее… Нос выше… Правое ухо ниже… Сделайте волевое лицо… Не можете? То-то. Потому что заранее сделали. Отбросьте все выражения… И не смотрите на Таню, у вас от этого сразу лицо делается чересчур выразительным.
Положительно, в этом доме я позволил всем над собой издеваться, не оказывая ни малейшего сопротивления. Мало того, мне и не хотелось оказывать сопротивление.
Он сделал добрых десятка два кадров, все время заставляя меня менять положение.
— Какое у вас, знаете ли, уважаемый товарищ, многообещающее лицо. Терпите, молодой человек, выдержка коротка, а фото вечно. Вы мне годитесь, я чувствую. У каждого фотографа есть свой отдел кадров, и занимается он именно кадрами. Анкета человека написана у него на лице, только не все умеют разобрать почерк…
— Портрет Дориана Грея? — осмелился вставить я.
— О, да он умеет говорить, — удивилась Таня.
— Да-да, портрет Дориана Грея, вы совершенно правы. Лицо человека — это биография. Но на фотографии он может выглядеть старше, чем на самом деле, правда?
— Бывает.
— А что значит «старше»? Лицо темнее, глаза меньше, лоб собран в морщины? Да-да, и только-то? Хо-хо, уважаемый товарищ, я вам еще покажу, каким вы будете. А могу — и каким вы были. Только это неинтересно. Вам же важнее, чего в вас не хватает. Хотите, и это покажу?
— Разболтался, дедушка! — прикрикнула Таня, подошла к старику, быстро и как-то умело отобрала аппарат и снова уложила деда. А тот посмеивался.
— Сфотографировать-то его как ты мне, больному, позволила? Ведь я ушам не поверил, что твоего возмущения не слышу. Самой интересно, да-да. Я же говорю, что умею заглядывать в будущее.
— Положили тебя — и спи! — прикрикнула Таня. — А я провожу гостя. Только…
Она убрала бутылки в шкаф, демонстративно заперла дверцы, спрятала ключ в сумочку, вынула из той же сумочки зеркальце, быстро заглянула в него и сразу убрала обратно. А потом церемонно взяла меня под руку и неслышно закрыла за нами дверь на кухню, хлопнула дверь из кухни в прихожую, проскрипело что-то, и защелкнулась сзади дверь во дворик. Низкий прямоугольник арки пропустил нас на улицу.
— Дед теперь будет спать часов шесть, — деловито сказала Таня. — В институт я сегодня не пойду, не то настроение. Ты куда-нибудь торопишься?
— Что ты! — испуганно произнес я.
Это вырвалось у меня так стремительно и искренне, она засмеялась. А между тем мне как раз и следовало торопиться. И еще как следовало! Прежде всего надо было бы вернуться в ее квартиру — хоть за теми фотографиями огня, которые я успел отобрать. Потом надо было поехать с ними к шефу. Потом мы должны были с ним отправиться на студию, там шла работа над его фильмом по его сценарию с моим участием (в титрах так и напишут: с участием И. Беленького. Мама очень радовалась).
Но я сказал: «Что ты!»
И узнал, какая маленькая Москва: я мог бы ее обнять.
И узнал, какая длинная жизнь: ведь таких вечеров в нее могло вместиться несколько тысяч.
Во дворике, у обитой черным дерматином двери, она подняла ко мне лицо и спросила:
— Завтра?
— Конечно.
— У метро в восемнадцать тридцать. А теперь уходи, а то дед опять тобой займется. А ему это сейчас вредно.
И я ушел.
7
В двадцать часов я не выдержал и пошел к ней домой. Тем более что фотографии все-таки надо было взять. И потом — о каком неудобстве чего бы то ни было могла идти речь после вчерашних разговоров?