Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 52

– Нет, нет, нет! – перебивает она меня. – Добродетельной, добродетельной девушкой. Я сказала ему: я подарю тебе свой первый поцелуй, когда стану твоей женой. Il ne va pas a pied. Il entre dans la cour. Accent aigu.

– Тут нет, тут нет accent aigu, – поправил я.

– Pardon! Il est étudiant. Но мы не могли стать муж и жена, мы были бедны, и Жорж надо много работать, чтобы стать муж. Il va à la fabrнque… Пишите же, это надо писать. Он работал много, у него была слабая грудь, он кашлял. Но он любил меня и хотел стать муж, он все просил: подари мне один поцелуй. Но я была, как это?..

– Добродетельной.

– Да, я была добродетельной девушкой, я говорила: нет…

Она замолчала. Румянец ее щек разбился на хлопья, голос не повиновался, но она пересилила себя и заставила спокойно продиктовать:

– Il travaille à la fabrique… Он заболел и не вставал с кровати. Я приходила к нему и приносила цветы, но он твердил: один поцелуй, une lis, но я была… – От сдавленного дыхания голос ее перешел в хриплый шепот, и тогда она снова сказала слова из диктанта, и они поддержали ее: – Il dit: c’est le mur, c’est la chaise, c’est la table… И он до конца просил меня и умер на моих руках, и, когда глаза его закрылись, я поцеловала его в лоб. Это можно, я была честная девушка, – с торжествующей гордостью сказала она. – Я не нарушила своего слова. – С нестойким спокойствием она продиктовала: – Camarade Pétrov va à l’université… – И вдруг отчаянно: – Il ne viendra pas de la… Вы спрашиваете: могу ли я полюбить? Il ne viendra pas de là – accent grave.

Accent grave! Нельзя было прямее сказать: нет. Да и на что я мог надеяться? Ну что ж, я останусь ей верен, я отдаю ей бескорыстно всю свою нежность.

– Нет, – говорю я и сопровождаю свои слова взмахом пера, – нет, мадемуазель, я ставлю здесь accent aigu!..

Шампиньоны

Все свое детство я собирал утиль: металлолом, пустые бутылки и с особым усердием бумагу. В стране был бумажный голод, и мы, школьники, испытывали это на себе. Каждый тетрадочный лист нам полагалось использовать с предельной плотностью. Бывало, учителя снижали отметку на контрольной за слишком размашистый почерк. Каким же радостным событием было развернуть новенькую тетрадь или припахивающий клеем альбом для рисования! Изредка тетрадочные листы были плотными, глянцевитыми, белыми с голубым отсветом от линеек, чаще – газетно-тонкими, серыми, с крупными волокнами, а то и с плоскими кусочками древесины. Я любил выковыривать из бумаги эти бедные останки погубленных деревьев. Мои тетрадочные листы напоминали сито.

Когда наша новая вожатая Лина Кузьмина объявила «бумажный аврал», для нас это было желанным делом.

– Собирать будем на почтамте? – деловито спросил Карнеев.

– На почтамте само собой, – ответила Лина. – Но каждый должен посмотреть и у себя дома, нет ли старых газет, обоев, всякой, как говорит моя бабушка, лохматуры!

Как важно бывает одно вовремя сказанное слово! После Шепелева у нас сменилось четверо вожатых, и ни одному не удалось поднять дух отряда до прежнего накала, ни с одним не возникло настоящей душевной близости. Каждый новый вожатый, памятуя о позорном падении Шепелева, невольно с первых же шагов старался показать, что он человек совсем иного склада, чем наш бывший, поверженный в грязь кумир. Шепелев был горяч, речист, честолюбив, взрывчат, позерски живописен, притом доступен и прост. После него к нам приходили какие-то надутые и замороженные молчальники. Мишурному блеску Шепелева они противопоставляли сдержанность, доходящую до сухости, речистости – немоту, панибратству – недоступность. Возможно, задержись кто-либо из этих вожатых подольше, и лед был бы сломан. Но председателю базы Мажуре не терпелось поднять активность некогда лучшего отряда в школе, и вожатые менялись у нас что ни месяц.

Вот потому незамысловатая шутка Лины Кузьминой вызвала у всех радостную, дружную улыбку. На нас сразу повеяло чем-то простым, добрым, открытым, мы признали в Лине своего человека. А Лина и правда была хоть куда: крепкая, мускулистая, с решительными стальными глазами, и если проглянуть кукушечью пестроту ее веснушчатого лица, то очень красивая: нос с легкой горбинкой, нежный и строгий овал, легкий пушок над чуть вздернутой верхней губой.

И я с былым победным задором крикнул:

– Второе звено, за мной!

Мы пошли на Чистые пруды. Морозы в этом году нагрянули сразу после ноябрьских праздников. На многих деревьях еще сохранились медные листья; тревожимые ветром, они жестко терлись друг о дружку. Снега не было, лишь в желобках твердо скованных песчаных дорожек, у подбоя бурого с зелеными прожилками газона белела сухая крупка. Мы шли, давя каблуками хрусткий ледок, затянувший лужи. Широко и светло блеснул всем своим чистым зеркалом замерзший пруд. По краю, оскальзываясь сбитыми сапогами, словно пробуксовывая, шел сторож со скребком и зачищал неровности.

– Скоро каток откроется! – мечтательно сказала Нина Варакина.

В этом году классы были перетасованы, мы оказались с Ниной в одном классе и в одном звене. И еще несколько ребят из звена Карнеева попало к нам. Но в глубине души они остались верны старым знаменам. Это стало ясно, едва начался разговор.





– Кровь из носа, мы должны побить Карнеева! – сказал я.

– Держи карман шире! – как на пружинке подскочил маленький альбиносик, Костя Чернов.

– Конечно, побьем! – уверенно сказала Лида Ваккар.

– Всегда мы вас били и сейчас побьем! – Чернов яростно вытаращил свои кроличьи глазки.

– Притормози, Костя, – остановил его я. – Ты, кажется, забыл, в чьем ты звене.

– Как в чьем?.. А, ну да… – Чернов не то чтобы смутился, а как-то опечалился.

И я опечалился. Трудно рассчитывать на успех, если и другие ребята, пришедшие к нам из звена Карнеева, разделяют чувства Чернова. Я взглянул на Нину Варакину.

– А тебе не все равно, Чернов, где работать? – лениво проговорила Нина.

– Кабы было все равно, то лазили б в окно… – пропищала Тюрина, «девочка в тигровой шкуре» – она носила шубку из шкуры тигра, убитого ее отцом на Амуре.

Мимо нас, поддавая ногой консервную банку, грохотавшую на твердо примороженной земле, как танк, прошли Калабухов, курносый предводитель чистопрудных Лялик и его адъютант Гулька. Калабухов бросил на меня злобный взгляд – я сидел на скамейке рядом с Ниной, – но воздержался от враждебных действий.

Уже смеркалось, когда, составив план действий, мы двинулись по домам. В лиловатом воздухе, какой бывает в Москве погожим морозным днем поздней осени, мягко таяли деревья, и свет рано зажегшихся фонарей казался серебряным. Мы шли с Ниной по главной аллее в сторону Телеграфного переулка.

– Меня все-таки очень беспокоит Чернов и компания, – говорил я. – Мы должны обязательно победить, а то все развалится. Ребятам надоело, что мы какие-то вторенькие…

– А разве можно приделать человеку чужие руки? – неожиданно спросила Нина.

– Какие руки?

– Ну, помнишь, Конрад Вейдт…

– А, «Руки Орлаха»! Да чепуха все это!

– Какие у него глаза! – сказала Нина. – Я ни у кого не видела таких глаз. Запавшие, огромные…

– Послушай, – прервал я, – может, мы зря включили Чернова, Тюрину и Сергиенко в одну бригаду?

– Ох! – сказала Нина. – Настали веселые времена. Кроме утиля, ты уже ни о чем не можешь говорить!

Это была правда: когда меня что-нибудь захватывало, я, будто лошадь в шорах, уже ничего не видел по сторонам. И тут я понял вдруг, за что еще так люблю пионерскую работу, в особенности авральные дела. В эту пору я немного отдыхал от той постоянной, изнурительной заботы, какой была для меня Нина. Ведь вот я даже не сразу понял, что взамен Витьки Шевелева у меня появился новый соперник – Конрад Вейдт. Все девчонки влюблялись в киноартистов, но отвлеченная любовь не мешала их романам с одноклассниками. А Нина отдавала им свое сердце безраздельно, будто герой мог сойти с экрана и принять ее дар.