Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 52

– Извиняюсь, до Конькова не подбросите?

– До Теплого Стана – пожалуйста.

Я отворил дверцу, он сел, молодой, розоволицый, очень подтянутый старшина, и мы поехали.

Маленькое происшествие, которым ознаменовалось наше знакомство, определило тот хороший орудовский разговор, которого нам хватило до самой окружной автострады. Мы вспоминали лихие случаи злостных нарушений, тяжелые аварии, катастрофы с человеческими жертвами.

– Самый странный случай в моей практике, – сказал старшина, – произошел прошлым летом на этом шоссе. Средь бела дня «Москвич» проскочил запретный знак, сшиб заграждение, влетел на разобранный мост и рухнул в реку.

– Водитель погиб? – спросил я, догадавшись, что речь идет о Шворине.

– Еще бы!.. Велось следствие, он был трезвый, в полном порядке, хотя, правда, инвалид. Машина с ручным управлением, совсем новенькая, только что сняли ограничитель. Предупреждающий знак и «кирпич» вынесены вперед как положено, указатель поворота на должном месте, словом, не было никаких данных для несчастного случая, вот нате вам!..

– Может, задумался человек, не заметил знака?

– Бывает, – сказал старшина. – Но когда он шлагбаум сшиб, как же он не затормозил? Ведь это делается машинально. А он даже не притронулся к тормозам… Очень странный случай.

– А может, он сознание потерял? – допытывался я, заинтересованный словечком «странный», каким дважды обмолвился старшина.

– Не-ет, – медленно сказал старшина. – Возле шлагбаума, ну, загородки, болтался дорожный рабочий, он там рукавицы свои забыл. Водитель посигналил ему, резко, долго, машина шла так быстро, что тот едва успел увернуться. Я вот думаю: уж не самоубийство ли это?..

Помолчи, старшина! Теперь я буду рассказывать…



Он мчался в своем счастливом неистовстве, этот обломок человека, пилот войны без единого боевого вылета, герой без подвига, храбрец, рожденный для боя, а ставший жалким фантазером, этот счастливец, вновь обретший движение и скорость. Он чувствовал свое ручное управление, как штурвал самолета, и смело вел в небесную синь маленький послушный истребитель. И тут перед ним неизбывным, ненавистным кошмаром давних лет выросла преграда. Вчера ее еще не было, вчера путь был свободен. Он, конечно, видел дорожные знаки, и заграждение, и разобранный мост, и объезд, шофер мог спокойно притормозить, взять вправо на проселок. Но вел машину не шофер, а пилот войны, летчик-истребитель. И этому летчику враждебная сила вновь преградила путь в небо, вновь хотела обрезать крылья, лишить движения, скорости, полета, обратить в пресмыкающееся. Не орудовский красный кирпич – свастика, символ мирового зла, паучилась перед ним. И он пошел на таран. Он еще успел заметить дневным сознанием какого-то человека, затесавшегося между ним и судьбой. Он спас его, прогнал с дороги резким сигналом. Это была последняя дань обыденщине, в которой он погибал столько лет и все же погиб. Остальное творилось в тех горних высях, где человеческий дух становится над смертью. Он раздавил паука, он сокрушил зло, расквитался сполна за мальчика, расстрелянного на взлетной площадке аэродрома, за всех мальчиков, погубленных свастикой.

Он успел осознать свою великую победу, когда, опрокинув все препятствия, летел над пустотой реки в скос ее каменистого берега. В этот миг на его груди засверкало золото наград и протянулись к нему руки народных артисток, полные любви.

Машинистка живет на шестом этаже

Савин не мог понять, где находится нужный ему дом. Он не был тут с войны, а сейчас эта часть города изменилась до неузнаваемости. Вообще-то ему приходилось бывать наездами в Москве, но всегда оказывалось столько дел, что на паломничество к памятным местам не хватало времени. И вот сейчас его потянуло взглянуть на старый дом, к тому же выдался свободный час, почему бы и не окунуться в прошлое.

Но сколько ни выхаживал он Арбат, Серебряный и другие переулки, он не мог обнаружить даже подступов к дому. Единственное, что он сразу нашел, так это угловой дом по Серебряному, где прежде висело объявление с адресом машинистки, который он запамятовал. Он никогда не помнил ни адресов, ни имен-отчеств, ничего точного. При этом у него была великолепная память на стихи и прозу, а также имена литературных героев, он мог без запинки назвать третьестепенных персонажей Достоевского или Диккенса.

Он шел тогда по Серебряному вверх, сворачивал налево, нет – направо… Зачем обманывать себя, он же понятия не имеет, куда сворачивал. Зато он отчетливо помнил дом, доходный восьмиэтажный серый дом начала века, с большим, плавным, медленным лифтом в глубине обширного, мрачно-величественного подъезда. Лестничный пролет являл готическую высь, витражи стрельчатых окон бросали мрачноватые красные, синие и желтые блики в бархатный сумрак, а в незримой выси, казалось, обитали летучие мыши и грифы – электрическая природа лифта ничуть не мешала сказочности.

У высоких парадных дверей с козырьком цепного навеса было прибито еще одно объявление: «Машинистка живет на шестом этаже», и номер квартиры, который он, конечно, теперь тоже не помнил.

Жизнь нередко удивляла Савина, но такого прямого и непосредственного – в лоб – удивления, какое постигло его при первом посещении машинистки, он не испытывал никогда. Он был студентом-третьекурсником ИФЛИ, заведения давно не существующего, как и многого другого, создававшего лицо довоенной Москвы. Учился он на литфаке и мечтал о писательском будущем. Жил в громадном, шумном, плохо освещенном сокольническом общежитии, но часто бывал на Арбате, в Староконюшенном переулке, у своей сокурсницы, с которой его связывала деловая дружба: они вместе готовились к экзаменам, ходили в студенческую библиотеку, находившуюся в здании, позднее отошедшем ресторану «Прага». Возвращаясь как-то от своей приятельницы, он и наткнулся на объявление машинистки. А ему нужно было перепечатать курсовую работу «Пушкин и Байрон». С некоторых пор у ифлийцев завелся такой обычай – подавать работы перепечатанными на машинке, да еще в коленкоровой папке с тесемками. Для ребят, живших на стипендию, это было весьма накладно. Приходилось неделю экономить на буфете, или срочно подыскивать какую-нибудь халтуру, или отправляться на Павелецкий вокзал, где носильщиков всегда не хватало, а грузы были велики и объемисты.

Савин мог считаться богачом по сравнению со многими другими студентами. Потеряв родителей в раннем возрасте, он вырос в доме бабки, в деревне под Орлом, и бабка регулярно присылала ему продовольственные посылки. Она не только подкармливала внука, но и одевала, а летом помогала ему купить путевку на море или на волжский пароход. К чести Савина, он не раз пытался освободиться от этой трогательной и мучительной заботы, но тщетно. «Если мне не для кого будет жить, я лучше помру», – серьезно и печально говорила бабка.

Даже в смутную пору юности Савин много видел в себе – отчетливо, будто со стороны: свою крестьянскую прижимистость – не скупость, не жадность, а именно прижимистость, нежелание расстаться с копейкой, недоверчивость к малознакомым людям, – отсюда всегдашняя мучительная скованность. Но он умел преодолевать себя. В общежитии всегда делился и салом, и окороком с соседями по комнате, а в институте принимал участие во всех общественных мероприятиях и даже, умирая от смущения, выходил походкой паралитика на сцену любительского театра. Он дружил с нервной и ломучей, противопоказанной ему всей своей сутью девушкой из Староконюшенного, чтобы день за днем одолевать проклятую, доходящую до трусости застенчивость, которая всякий раз охватывала его на пороге ее дома, многолюдного и шумного.

В институте Савин пользовался некоторой популярностью из-за одной-единственной фразы в ненапечатанной, но читанной вслух на семинаре статье о молодых ленинградских «философских» лириках. Процитировав стихи Тютчева, он с силой воскликнул: «На колени, невские болтуны!» Его считали честолюбивым, упорным, скуповатым и трудным человеком, то есть тем, чем он и был на самом деле, несмотря на весь подвиг каждодневных усилий. В тесноте институтского существования трудно уберечь себя в тайне. При этом многие были убеждены, что Савин непременно добьется чего-то в жизни, станет видным литературным деятелем. Было что-то убедительное в его круглой крепкой голове с внимательными, вечно размышляющими серыми глазами, упрятанными под твердую лобную кость.