Страница 38 из 52
– Чего вы уставились на меня? – говорила она резко. – Это же пустой номер.
– Я знаю, – спокойно отвечал Сарычев.
– Ну и нечего!..
– И нечего… – повторял он покорно-насмешливо, и боль сияла в его коровьих глазах.
Никто из нас не знал, чем занимается Сергей Сарычев, где работает, живет, есть ли у него семья. Он пришел Митиным посланцем, не обремененный никакими жизненными тягостями, с единственным назначением: продолжать любить Зою. Впрочем, мы знали, что у него есть машина, тогда это было редкостью.
– Я подвезу вас, – сказал он Зое, по обыкновению, покидавшей компанию первой.
– Не требуется! – ответила она грубо и вышла из комнаты.
Я сидел возле Сергея и видел, как спокойно, чуть улыбаясь, он вынул изо рта папиросу и, словно в донце пепельницы, уткнул горящим концом в тыл ладони. Папироса стала торчмя в прожоге кожи, запахло горелым. Он щелчком сбил папиросу на пол, стер кровь и уголь, спрятал израненную руку в карман.
Вскоре я тоже собрался уходить, он предложил подвезти меня.
– Нам по пути, – сказал он.
– Вы разве знаете, где я живу?
– У Кропоткинских ворот.
Одеваясь в прихожей, он тихонько и очень музыкально напевал:
Заметив, что я слушаю, он заулыбался, но петь не перестал.
– Вы что – цыган? – спросил, подойдя, Шворин.
Улыбка Сарычева стала напряженной.
– Предположим. Что из этого следует?
– А ничего!.. Что я, Гитлер какой?.. Это он цыган уничтожал, а я все нации уважаю… Погодите, я с вами!..
Натягивая перчатки, Сарычев быстро сбежал по ступенькам. Большой, грузный, он двигался на редкость легко, я с трудом поспевал за ним. Гремя палкой, боком приваливаясь к перилам, Шворин скатился с лестницы и нагнал нас внизу. Сарычев открыл дверцу машины, это был «опель-олимпик» ярко-голубого цвета.
– Чья машина? – побледнев, гаркнул Шворин.
– Моя. Есть какие-нибудь возражения? – холодно спросил Сарычев.
– Из Германии привезли? – не слыша его тона, так же страстно и заинтересованно выспрашивал Шворин.
– Нет, с седьмого двора ЗИСа, – усмехнулся Сарычев.
– Это что за седьмой двор?
– Свалка трофейных машин…
– Так я и думал, – чуть успокоился Шворин, – сразу видно, аппарат из капиталки.
Машина выглядела новехонькой, но, быть может, Сарычев говорил правду и наметанный технический глаз Шворина разглядел на ее полированных боках следы залеченных ран? Я уже хотел залезть в машину, когда Шворин решительно сказал:
– Подкиньте меня в район Курского! – и первым забрался в «опелек».
– Не слишком по пути, – недовольно проговорил Сарычев. – Ну ладно, куда вам точно?
– Чернецкий переулок, – развалясь на сиденье, ответил Шворин, – дом семь, квартира два, там мои апартаменты…
Сарычев резко тронул с места. Шворин ему явно не нравился. Было и другое: видимо, ему хотелось поговорить со мной о Зое, скорее же всего – просто ощутить рядом с собой кого-то близкого Зое, знавшего ее девочкой, связанного с ней тысячами мелочей детской и школьной жизни. Я был для него словно стекло, на котором хранилось Зоино дыхание. А Шворин насильно втиснулся между ним, Сарычевым, и тем, что приближало его к Зое.
Мягкие подушки сиденья, вольная барская поза, скользящие за окошками огни настроили Шворина на сибаритский лад.
– Я тоже подумываю о машине, – сообщил он. – Как всякий пилот, я люблю быстрое движение, к тому же ценю комфорт, такое уж воспитание, ничего не поделаешь!..
Впереди потерянно звучало:
– Мотор троит! – крикнул Шворин.
Сарычев не отозвался.
– Барахлит старая керосинка, – рассуждал Шворин, двигая шеей и ловя в широко отверстые зрачки золотые пятна уличных фонарей. – Ну, уж мой автомобильчик будет отрегулирован до последнего винтика, настроен, как цыганская гитара… Пардон!.. Направо, через Лялин переулок!..
– Сам знаю, – не поворачивая головы, отозвался Сарычев.
– Да, колеса – это единственное, чего мне не хватает! А так – жить можно!.. Грудь в орденах, большая пенсия, дома ожидает народная артистка СССР, французский коньяк, музыка… Хотите заглянуть?
– К чему?.. Я вам испорчу свидание.
– Чепуха!.. – сказал он великодушно. – Как вы вообще относитесь к народным артисткам?
Я пожал плечами.
– А то могу в два счета устроить, только слово сказать моей подруге, у нее этих народных и заслуженных – завались. Лично я предпочитаю народных – по Сеньке и шапка, оно солиднее, по чину подходяще и больше дает для души, обогащает, так сказать…
– Как-нибудь в другой раз… – пробормотал я.
Машина остановилась.
– Что такое? – недовольно спросил Шворин.
– Чернецкий, семь, ваши апартаменты, – сказал Сарычев.
– Поехали дальше!
Машина тронулась. Мы очень медленно двигались по гололеду, мимо высоких сугробов непривычно чистого для города, белого, искрящегося снега. Зеленовато блестели трамвайные рельсы, казавшиеся двумя полосками льда, словно в узких руслецах замерзли два ручейка.
тосковал Сарычев.
– В окнах свет погашен, – силясь обернуться, говорил Шворин. – Нарочно в темноте сидит, чтобы я пожалел, приласкал. Ох, женщины!.. Даже становясь народными артистками, они остаются женщинами… А я, летчик, вольный сын эфира, ненавижу путы, оковы, быт. Как в песне поется: «Небо наш родимый дом…»
Машина выехала на площадь перед Курским вокзалом.
– Слушайте, – сказал Сарычев, – неудобно заставлять даму ждать.
– О чем вы? – не понял Шворин.
– Мы давно проехали ваш дом.
– Вы меня гоните?
– Нет. Вы же сами сказали, что вас поджидает актриса и французский коньяк. Я просто напоминаю вам.
– Я сам знаю, что мне делать, – высокомерно сказал Шворин.
– Видимо, нет, иначе давно бы сошли. Вы нас задерживаете.
– Остановите машину! – странно высоким голосом крикнул Шворин.
Сарычев резко затормозил, машина чуть проскользнула по наледи и встала между трамвайной линией и высокими сугробами.
– Только побыстрее, здесь не полагается стоять.
Шворин открыл дверцу и неловко, задом, вылез в сторону рельсов. Держась за ручку дверцы, он палкой постучал в ветровое стекло. Сарычев распахнул дверцу.
– Что вам еще надо? – крикнул он.
– А вы не торопитесь, – опасным голосом заговорил Шворин. – Ишь какой быстрый!..
– Вы мне надоели!..
– А вы мне!..
– Подите прочь!
Сарычев включил скорость и с силой газанул. Машина рванулась вперед. Шворин выпустил ручку, качнулся и тяжело, неуклюже, как конькобежец, растянулся на покрытой наледью мостовой. В заднее стекло я успел заметить, как он беспомощно, ерзая по земле, тянется за своей палкой.
– Зря вы так, – сказал я, – все-таки инвалид.
– Я удивляюсь вашему терпению. Уши вянут от этой дешевой трепотни.
– Почему трепотни?.. А вдруг – нет? И потом, нельзя же так…
– Бросьте! – сказал он жестко. – Я тоже воевал, у меня прострелены легкие, но из этого не следует, что я имею право садиться окружающим на голову. Ненавижу несчастных и вздорных людей.
Но мне все виделось, как Шворин елозит на рельсах, пытаясь дотянуться до своей палки, и я сказал:
– Остановите!
Сарычев насмешливо покосился на меня, но просьбу исполнил. Я его не осуждал. В несомой им как крест печали, верно, нестерпимы были жалкие пошлости Шворина. Тот словно пародировал его беду, потерянность, неудачу. Но все-таки Сарычев прочно стоял на двух ногах, сжимал руль собственной машины, умел молчать, и улыбаться, и напевать сквозь зубы, он был сильнее. Я быстро зашагал назад, к тому месту, где мы оставили Шворина.