Страница 27 из 45
Корнильев, заметив, как внимательно Миронов рассматривает почтовые штампы, сказал:
— Наша экспедиция покинула Алма-Ату как раз восемнадцатого мая, ранним утром. Задержись я на сутки, и письмо было бы вручено вовремя. Но… В общем об этом нечего говорить… Дня за три до отъезда в экспедицию я, как обычно, отправил семью на все лето на Украину, к родителям жены. Квартира оставалась пустой. Жена с ребятами вернулась в конце августа, к началу учебного года. За время нашего отсутствия накопилось много корреспонденции — у меня большая переписка, которую жена не имеет привычки просматривать. Письма, адресованные мне, она складывает на моем рабочем столе. Там до дня моего возвращения лежало и это письмо. Ну, что было дальше, объяснять нечего.
Миронов вынул из конверта несколько листков почтовой бумаги, исписанных мелким, неровным почерком. Ольга Корнильева писала:
«Жорж, дорогой!
Мне очень трудно об этом писать, трудно писать тебе, но больше некому, ты прости. Когда бывало очень трудно, я всегда в тебе находила опору. Моя вина, что вот уже столько лет я многое от тебя утаивала. Жорж, помоги, я зашла в тупик. Мне так страшно! Если бы ты смог сам приехать, ты знал бы, что делать. Я пишу глупо, путано, но так все ужасно, так неимоверно тяжело…
Тогда, когда мы с тобой встретились после окончания войны, я сказала тебе не всю правду. Боялась. Но дольше молчать нельзя… Попробую рассказать по порядку. Я тебе уже говорила, что после отправки в тыл к гитлеровцам работала радисткой одного из партизанских отрядов. Потом я была ранена и попала в плен. Так все оно и было. Но ни тебе, никому другому я не говорила о том, что произошло со мной в фашистском аду. Люди там в лагере умирали ежедневно, ежечасно. Как я, обессиленная раной, осталась, жива, не знаю. Но я жила и выжила, несмотря на ту встречу, которая там произошла, с которой все и началось…
О подробностях писать не хочу, не могу, но в лагерях среди пленных я как-то увидела одного человека, узнала его. Кто он, не спрашивай. Вот если бы ты его увидел… Ладно. Он меня тоже узнал и сделал знак: не подавай, мол, виду. Прошел день или два, и этот человек появился в том бараке, где жила я. Он принес кусок клейкого лагерного хлеба, сала и — что было куда дороже — слова бодрости, веры в будущее. С тех пор он стал появляться часто, подкармливая меня и моих подруг, возвращал нас к жизни.
Как умудрялся он все это делать, мы не знали, но были уверены, что это один из руководителей подпольной организации лагеря, о существовании которой мы догадывались. Девушки, страдавшие, как я, радовались за меня: ведь это был мой товарищ, друг. Меня он выделял среди других, ради меня появлялся здесь…
Сколько прошло недель, месяцев, я не знаю, не помню: я плохо тогда соображала. Но вот настал день, ужасный день, каждая минута которого никогда не изгладится из моей памяти. Еще с вечера по лагерю прошел слух, будто разгромлена подпольная организация, готовившая массовый побег пленных, будто руководители ее схвачены.
Наступило утро. Нас, всех, кто был в лагере, выстроили на центральном плацу. Мы стояли час, может быть, два. Стояли не шевелясь, под дулами автоматов и пулеметов, перед ощеренными пастями рвавшихся со сворок собак. Посреди площади высились виселицы, одиннадцать виселиц.
Многие из нас, кто был послабее, падали, чтобы никогда не подняться. Их пристреливали. Но я держалась, стояла…
Вдруг послышался шум и показались смертники, одиннадцать смертников. Что с ними сделали! Они брели, спотыкаясь на каждом шагу, в изодранной одежде, в сплошных кровоподтеках, истерзанные, но несломленные. Да, они умерли как герои.
Виселицы, на которых оборвалась жизнь наших товарищей, окружила толпа лагерных начальников, и вот в этой толпе я увидела того человека. Нет, он был не в кандалах, не в лагерном одеянии: на нем была фашистская форма. Среди палачей он держался, как равный среди равных.
Невозможно передать, что я пережила, увидев его в этом обличье. Но мучения мои на этом не кончились, они только начались. Этот негодяй пошел вдоль наших рядов, кого-то выискивая. Я похолодела, поняв кого… Так оно и оказалось. Увидев меня, он подошел, дружески потрепал меня по щеке и громко сказал: «Не робей, девочка, все будет в порядке». Затем прошел дальше.
Почему я не плюнула в его гнусную физиономию, не ударила его, не знаю: я просто была раздавлена, мертва, не могла шевельнуться…
Что было потом, вряд ли надо писать: если меня и не убили товарищи, то скорее всего потому, что никто не хотел марать руки. Но как они меня презирали, как презирали… Нет, даже вспомнить об этом ужасно…
Прошло несколько дней, и меня вызвали к начальнику лагеря. Там был и он, этот зверь. Нет, меня не били, надо мной не издевались — наоборот. Со мной говорили как с единомышленником, со своим, и это было самым непереносимым. Сжав зубы, я молчала. Их, однако, это мало беспокоило, они уже все решили.
«Фрейлейн Ольга, — сказал начальник лагеря, — здесь вам дольше оставаться нельзя. Завтра вас переведут в другой лагерь, там вам будет лучше. Но фамилию вам придется сменить. Корнильеву теперь знают слишком многие, вести могут дойти и до других лагерей. Отныне вы будете Велично, Ольга Величко».
Ничего, кроме смерти, я не ждала. Но умереть мне не посчастливилось, я осталась жить, как… Ольга Величко.
На следующий день меня перевели в другой лагерь, потом еще в один… Прошло около года, война шла к концу. Того человека я больше не встречала, да и никто другой меня не вызывал. Кончилась война. Я находилась на западе Германии и очутилась в руках американцев, в лагере для перемещенных лиц. Прошло еще около года, и все началось сначала. Меня опять вызвали, на этот раз к американскому начальству. В кабинете сидело двое в штатском, я их видела впервые. Оба они вполне прилично говорили по-русски. Как оказалось, они превосходно знали все, что со мной произошло, как и почему я превратилась в Величко. Не тратя времени попусту, они заявили, что намерены передать меня вместе с группой других «перемещенных лиц» советским властям, но если там узнают мою историю…
Я пожала плечами, мне было все равно. Они это заметили. «Напрасно вы так безразлично к этому относитесь, — заявил один из американцев. — Подумайте о своих близких, что ждет их? Ваше разоблачение грозит тяжелыми последствиями для вашего брата, для тети, дяди. Ваш дядя, кстати, известный профессор Навроцкий, не так ли?»
Нет, муки мои не кончились. Впервые со мной заговорили о моих близких, и это было страшнее всего, что я пережила раньше.
«Впрочем, зачем вам погибать? — сказал тот же американец. — То, что знаем о вас мы, русские не знают и никогда не узнают, если вы будете себя вести хорошо».
Оказывается, «вести себя хорошо» означало: вернувшись на Родину, стать шпионкой, предателем».
Миронов на минуту прервал чтение, задумался. Да, слова «русские не знают и… не узнают… Будете вести себя хорошо…» были ему знакомы. Именно с этих слов начиналась запись на клочке бумаги, обнаруженном в куртке Корнильевой.
Луганов перехватил его взгляд и кивнул головой: читай, мол, читай дальше.
Андрей вновь взялся за письмо.
«Жорж, — писала Корнильева, — на минуту представь себе, ведь я ничего плохого не сделала, а меня загнали в западню, предложили стать предателем, изменником…
Я, конечно, отказалась. Тогда они заявили, что все равно передадут меня в советскую зону и все обо, мне сообщат, что я погублю тебя, твою семью, дядю, тетю… Ты понимаешь?
Что было делать, какой мог быть выход? Промучившись ночь, я приняла решение: наутро я согласилась на их требование, подписала какое-то обязательство, получила адрес, по которому должна была явиться в Воронеже (мне было предложено ехать в Воронеж, где, по их сведениям, находились дядя и тетя), и через несколько дней оказалась в советской зоне.
В Воронеж я, конечно, не поехала, я и не собиралась туда ехать, как не собиралась выполнять их гнусные задания. Цель у меня была одна: вернуться на Родину, где-нибудь затеряться и умереть на родной земле, не принося никому вреда.