Страница 5 из 6
Эрих Мария Ремарк из Парижа (после 07.12.1937)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, отель «Беверли Уилшир»
[Штамп на бумаге: «Отель „Пренс де Галль“»]
Ангел мой — я с карандашом в постели, — вот ужас! Я уже несколько дней лежу, не поднимаясь, — разгулялся мучительнейший ишиас, при котором даже о том, чтобы поковылять, и речи нет, и что-то странное происходит с сердцем, и, вообще, давление чересчур упало, пульс очень медленный, кровь не циркулирует как следует и прочая дребедень. Похоже, все хуже, чем я думаю. Но это не помешает мне 23-го отбыть отсюда, пусть и на носилках. Мне надоело лежать в гостиничной постели. Хочу обратно к моим собакам.
Не тревожься, как-нибудь выкарабкаюсь.
Но о тебе я действительно знаю слишком мало. Ты исчезла, время от времени в мой дом залетает телеграмма от тебя. Вообще, это мне присуще исчезать, а потом время от времени звонить по телефону или посылать телеграммы. Может быть, с тобой я расплачиваюсь за провинности многих жизней.
Неси свою ношу с достоинством, старина.
Это письмо попадет к тебе примерно около Нового года. Вообще-то ужасно писать письма наугад, в какую-то неизвестность…
Вспоминай обо мне по чуть-чуть. Это было бы хорошо.
Давай загадаем на будущий год. Чтобы нам быть вместе.
В какой-то газете писали, будто в январе ты приедешь в Венецию, чтобы между делом сняться в некоем фильме.
Это наверняка неправда.
Мне что-то взгрустнулось.
И еще я устал.
Опять сходит ноготь, третий по счету.
Говорят, это не к добру.
Но я прорвусь.
Бог только помахал мне рукой. Он не грозит.
Я ведь из его любимейших детей.
Любимая! Сейчас я иногда слышу твой голос во сне. Раньше ты всегда была в дальней дали.
Я тебя очень люблю.
Эрих Мария Ремарк из Парижа (23.12.1937)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, отель «Беверли Уилшир»
[Штамп на бумаге: «Отель „Пренс де Галль“»] MDC 492–493
Всякий раз, когда я поднимаю глаза, я во власти странной иллюзии: при фиолетовом свечении вечерних лагун я вижу окрашенную в синюю и золотистую краски сваю для привязи лодок, слышу тихий плеск воды, а на фоне высокого октябрьского неба Италии кружат стаи голубей.
Милая, дарованная Богом, — когда целыми днями лежишь в постели, когда все давно перечитано, являются толпы воспоминаний и уставляются на тебя.
Я думаю, нас подарили друг другу, и в самое подходящее время. Мы до боли заждались друг друга. У нас было слишком много прошлого и совершенно никакого будущего. Да мы и не хотели его. Надеялись на него, наверное, иногда, может быть — ночами, когда жизнь истаивает росой и уносит тебя по ту сторону реальности, к непознанным морям забытых сновидений.
Но потом мы опять забывали о нем и жили тем, что называется жизнью: брошенные на позиции перед неприятелем, слегка храбрящиеся, слегка усталые, циничные…
По отношению к своим любимым детям Бог столь же добр, сколь и лют, — и несколько лет назад он уже подбрасывал нас друг другу. То, что мы этого совсем не осознали, он милостиво не заметил и простил. А сейчас он, будто ничего не случилось, повторил все снова. И опять все едва не лопнуло из-за нас, жаб несерьезных. Но в самый последний день он сам, наверное, решительно вмешался и помог.
Восславим же его.
Любимая, это на самом деле так. Ты вспомни, что было примерно с полгода назад. Нам незачем быть поучительным примером для тысяч подрастающих юнцов. Мы просто невероятно подходим друг другу. Мы в равной степени анархичны, в равной степени хитры, понятливы и совершенно непонятливы, в равной степени люди деловые и романтичные (не говоря уже о беспредельной, восторженной преданности китчу во всех его проявлениях), мы в равной степени любим прекрасные драматические порывы и столь же безудержный смех, мы в полном восторге от того, что в любое время видим друг друга насквозь и точно так же в любое время запросто можем попасться на удочку друг другу, мы…
…Я прекращаю — я умолкаю перед славословием и по причине двух плоских подогретых подушек… — любимая обезьяна, они ежедневно делают мне по два укола, глубоко в нерв ишиаса, прямо вовнутрь, а после болей всаживают в меня что-то вроде соляной кислоты — как я завтра поеду, для меня загадка, но я сделаю это…
Мамаша Манн[11] одарила меня подношением из азалий (в корзине с красной лентой); Руди счастлив до предела, он сбил цену на пепельницу для своей квартиры с 23 до 12 франков, и я счастлив, потому что у меня есть ты, милая, дарованная Богом, и я люблю тебя…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (после 24.12.1937)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, отель «Беверли Уилшир»
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 231–232
Когда я вернулся домой к собакам, коврам, картинам, к озеру и наконец к солнцу, я думал, что мне от этого будет очень хорошо. Но во второй половине дня стало как-то сумеречно, хотя ничего не произошло, и все постепенно слилось в одну премерзкую тоску, на которой я повис, как на парашюте, и все стало мне чуждым, как мне всегда и везде становится под конец чуждым все в моей жизни, и я готов был все бросить, и не желал ничего другого, кроме одного: оказаться где-нибудь наедине, с тобой, по ту сторону времени, по ту сторону всех уз и узлов лет, по ту сторону мыслей и воспоминаний, по ту сторону самого себя и моей растраченной и постылой жизни…
А потом твой телефонный звонок, и я был наедине с тобой — наедине во всем мире, наедине с твоим нежным голосом, и, ничего не попишешь, вынужден признать: у меня задрожали руки, и я после то и дело поглядывал в зеркало: мне чудилось, что любой это заметит и что я, наверное, весь светился от счастья.
Любимая — я не знаю, что из этого выйдет, и я нисколько не хочу знать этого. Не могу себе представить, что когда-нибудь я полюблю другого человека. Я имею в виду — не так, как тебя, я имею в виду — пусть даже маленькой любовью. Я исчерпал себя. И не только любовь, но и все то, что живет и дрожит за моими глазами. Мои руки — это твои руки, мой лоб — это твой лоб, и все мои мысли пропитаны тобой, как белые холстины коптов пропитаны тысячелетним невыгорающим пурпуром и королевским цветом золотого шафрана.
Милая радуга перед отступающей непогодой моей жизни! Ветер, потяжелевший от влаги и запахов дальних садов, мягкий молодой ветер из забытых лесов, детский ветер над потрескавшимися, иссохшимися полями моего бытия, птичий крик над обуглившимися пашнями, нежная пастушья дудочка отлетевших снов, ах, ты мелодия из предвечных времен, которую я уже не надеялся отыскать…
Как тебя угораздило родиться! Как за миллионы лег путь твоей жизни пересек мою, обозначенную редкими блуждающими огнями! О ты, Рождественская! Подарок, который никогда не искали и никогда не вымаливали, потому что в него не верили! И это при том, что не все еще разрушено! При том, что в моих глазах достало еще былой зоркости, чтобы увидеть и узнать тебя, а в моих руках достало осязательной силы, чтобы схватить и удержать тебя! Милая радуга перед приходом ночи и вечного одиночества…
Разве я жил — до тебя? Почему же я что-то порвал и безучастно бросил? О ты, Предназначенная! Хорошо, что я так сделал. Я уже забыл об этом, пока еще был жив… А сейчас похоже на то, что все эти годы облетают, как сухие листья, и я очень стар и очень молод одновременно, и поскольку ничего не осталось, да и не могло ничего остаться, я — чистый лист, на котором ничего не написано и который начинается с тебя, Предназначенная!
Орион стоит высоко в небе, снег слабо отсвечивает с гор, озеро шумит, и новолунная ночь разыгралась вовсю. Она бушует и подгоняет время, время, которое нас пока разделяет, дни без тебя — все равно что горы в темных тучах. Долгие дни, пустые — и все-таки наполненные, грустные — и все-таки исполненные счастья, дни, полные волнений и лишенные былого равнодушия, не пустые больше и не бесцельные, — воды жизни снова поднимаются, источники оживают и нащупывают путь наверх сквозь песок и переплетение корней, они стремятся к свету, чтобы оказаться наверху и обратиться в тучу, а туча — пролиться дождем и росой по мистическому кругу рождения и смерти…
11
«Мамаша Манн» — речь идет о жене Томаса Манна Кате. (Прим. нем. издателя.)