Страница 52 из 54
Сердце Матье сразу затопила надежда. Кто-то рыл ход, чтобы освободить его. Быть может, Безансон, а может, стражник или другие узники? На мгновенье кровь закипела в его жилах. Ему стоило немалых усилий успокоиться и вслушаться получше. Он улегся на бок и, раздвинув солому, приложил ухо к земле. Звук доносился оттуда, ритмичный и настойчивый.
Слишком ритмичный и слишком настойчивый. Матье понадобилось всего несколько минут, чтобы определить его. Эти удары, похожие на пульс здорового человека, производил насос соляного колодца. Матье не раз видел его – огромное колесо в три человеческих роста, движущее рычаг из цельного ствола дерева. Перед его глазами возник свод подземелья, где дни и ночи работает этот насос, приводимый в движение водой канала, берущего начало от Фюрьез. Подземная галерея, должно быть, доходит до самой тюрьмы. Там, как раз под камерой, другой каменный свод. Если бы Матье мог копать, он попал бы в катакомбы солеварни. А оттуда без труда вышел бы к руслу реки, и ему оставалось бы спуститься или подняться вверх по течению, чтобы выйти из города. Помимо воли ногти его принялись царапать сырую землю, но холод впившегося металла тотчас напомнил ему о цепях. Прежде чем рыть, надо от них избавиться. Он снова попытался раскачать вделанное в стену кольцо, но силы его иссякли. Он тотчас покрылся потом, опустил руки и, задерживая дыхание, стал вслушиваться в стук насоса – живого сердца земли.
Теперь звук этот казался ему оглушительным. Он нарастал внутри Матье, точно эхо под каменными сводами – только в десять, в сто крат сильнее. И возница уронил голову на колени, зажал уши руками, стараясь укрыться от этого стука, отбивавшего, как ему мерещилось, ритм жизни. Жизни и свободы, которые заказаны ему навсегда.
36
Наконец Матье заснул, прислонившись к стене, уперев подбородок в согнутые колени. Проснулся он внезапно и с таким чувством, будто падает в бездонную пропасть. Ему даже показалось, что он закричал. Но нет, безмолвие оставалось столь же гнетущим, и нарушал его лишь стук насоса, который и шумом не назовешь. Когда Матье открыл глаза, взгляд его упал на освещенный прямоугольник, где в свете факела плясали искаженные тени виселицы и распятия. Он не мог оторвать от них глаз, одновременно вслушиваясь в глухой стук, поднимавшийся из недостижимых недр, которые он так явственно себе представлял. Какую-то минуту подземная галерея неотступно стояла перед ним, потом он снова увидел виселицу и, как завороженный глядя на нее, медленно поднес руки к горлу. В день, когда он сорвал омелу, шнурок больно резанул ему затылок, и сейчас пальцы его тщетно пытались отыскать след того пореза.
Напрасно старался Матье понять, как долго он спал, – ничто не указывало на течение времени. Свет факела не стал слабее, но ведь тюремщик мог сменить его, покуда Матье спал. И он подумал, что потерял, быть может, несколько часов жизни, которую оборвет приближающийся рассвет. При этой мысли тоска пронзила Матье с новой силой, и он подумал, что часы сна все же помогли ему сократить муки страха. Не лучше ли было бы проспать до самой зари? И чтобы стражники пришли бесшумно и отнесли его, спящего, на место казни. А можно ли, если тебя повесят во сне, проснуться сразу в мире ином?
Матье дал себе волю и представил, как мать пробуждает его ото сна. А рядом с ней он увидел отца, жену и священника.
– Глупость какая-то, – сказал он вслух.
Голос его прозвенел в тишине. Он подождал, пока растворится эхо, но тишина показалась ему еще более гнетущей, и он снова заговорил:
– А может, не такая уж и глупость? Ежели есть рай, так они все там… А мне с чего бы туда не попасть? Зла я никому не делал. Это другие мне делают зло.
Говорил он тихо, и все же ему казалось, что звуки разнеслись до самых границ ночи.
На несколько минут все замерло под отсыревшими сводами. А потом ночь стала просыпаться. Вдалеке послышался непонятный шум. Снова тишина, затем скрипнула дверь, ведущая во двор. Матье задрожал. Тело его и лицо мгновенно покрылись ледяным потом. Неужто он так долго спал? Неужто рассвет, невидимый в этом каменном мешке, уже наступил?
Стук шагов, звяканье ключей, голоса, скрип еще одной отворяемой двери и женский крик, сразу оборвавшийся. Раскаты грубого хохота.
– Антуанетта…
Матье шепотом произнес это имя. Дрожь прошла, он глубоко вздохнул – напряжение исчезло. Рукавом он вытер пот, от которого щипало глаза. Волна неуемной радости накатилась на Матье, но ему тут же стало стыдно при мысли о том, что происходит в камере, где он сидел накануне. В нем не только не осталось ни капли ненависти к Антуанетте, но внезапно он понял, что, будь он сейчас на свободе, бросился бы к ней на помощь. Невольно он потянул цепи, но металл тотчас врезался в запястья. На мгновенье перед ним, как наяву, возникло ее трепещущее тело, тугая грудь, и видение это было реальнее, чем крест и виселица, реальнее, чем мрак камеры и свет факела, реальнее, чем мысль о казни, ждавшей его на рассвете.
Неужто он любил эту женщину?
Потекли нескончаемые минуты – то слышался приглушенный хохот солдат, то ругательства, то звуки ударов.
Потом опять захлопали двери, застучали, умноженные эхом, сапоги, и снова эта ночь вне времени плотно сомкнулась вокруг Матье.
Долго думал Матье об Антуанетте и стражниках, пока ему не пришла в голову мысль, что солдаты наверняка явились к ней без долгих проволочек. Так что ночь, может, только еще начинается. Жуткая ночь, но пусть бы она длилась вечно.
Пришел немой тюремщик, снял догоравший факел и заменил его новым, более ярким. Задвигались тени в волнах дыма и света.
– Который час? – крикнул Матье.
Старик заглянул в глазок и медленно, шаркая ногами, ушел.
Матье снова представил себе Антуанетту и прошептал:
– Нехорошо я подумал. Когда они пришли, я решил было, что это за мной. Со страху у меня вся кровь застыла. А как услыхал, что они вошли к ней в камеру, меня и отпустило. Хоть и знал, что они там будут делать.
Внезапно Матье вспомнил, что с той минуты, как зачитали приговор, он ни разу не молился. И стал думать, какую бы молитву прочесть за несколько часов до смерти. О чем, кроме помилования, может он просить? О хлебе насущном?
– Вот она, смерть-то, – вздохнул он. – Ведь это значит, никогда больше не поесть тебе ни хлеба, ни чего другого. И никогда не выпить. И белого света не увидать.
Усилием воли он вернулся к молитвам и решил сказать богу, что прощает и судей своих, и Антуанетту.
– Отец Буасси наверняка присоветовал бы мне так поступить… Но что же все-таки плохого я сделал? Что я сделал судьям? Я их и знать-то не знаю.
Мысль о всепрощении занимала его какое-то время, потом он сказал вслух:
– А я ведь было ушел. Ежели бы не вернулся, теперь был бы в Морже, со всеми остальными.
И все они возникли перед ним – Мари и Безансон явственнее других, а потом уверенность в том, что он сам виноват в своих бедах, поглотила его целиком. Быстрая, словно молния, мысль пронзила его сознание, но Матье тотчас прогнал ее.
– Нет, – сказал он. – Святой отец тут ни при чем. Я сам хотел вернуться… Нет, отец мой, я совсем на вас не сержусь.
Он чувствовал глубокое замешательство. Разве не простил он иезуита только потому, что на пороге смерти не мог обойтись без его помощи?
– Отец мой, ну вы же можете испросить для меня помилование.
Матье было совестно обращаться к человеку, который ждал его в царствии небесном, и все же долгую минуту он позволил себе помечтать о том, как мэр пожалует ему помилование. Из тюрьмы его при этом не выпустят, но цепи снимут и переведут в камеру, смежную с той, где сидит Антуанетта Брено. Вдвоем им – Матье, правда, не представлял себе как – удалось бы сбежать из тюрьмы и из города. Пешком они дошли бы до лесной деревушки, заночевали там, а потом перебрались бы в Швейцарию, где нашли бы Безансона и остальных беженцев.
С тех пор как его арестовали, Матье часто думал об этих людях, промелькнувших в его жизни, но оставивших по себе теплое чувство. То и дело вспоминались Матье глаза Мари в тот миг, когда советник спросил насчет чумы, вспоминался ему птичий смех и чудное прозвище подмастерья.