Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 14

— Черт! Черти! — опять выругался я, беспомощно оглядывая пустую кухню, в которой помимо рогатого стула лежало несколько ломаных ящиков. Газовой плиты не было. В углу сочился кран. В раковине лежала гора полугнилых овощей. По овощам ползала всевозможная живность с усами или с крыльями.

Я перепрыгнул через лежащего на полу и влетел в комнату, едва не упав, с ходу запнувшись о сваленные на пол одежды — пальто, шубы, тряпье. Возможно, в тряпье кто-то лежал, зарывшийся. Комната была пуста, лишь в углу стоял старый телевизор, причем с целым кинескопом. Окно тоже было забито фанерой.

— Хорош, ты! — крикнули мне с кухни. — Я сам, сука, боксер.

— Где щенки, сука-боксер? — передразнил я его, но на кухню не вернулся, а, превозмогая брезгливость, открыл дверь в туалет. Унитаза в туалете не было: зияла дыра в полу. В желтой, как лимонад, ванной лежали осколки стекла и пустые бутылки.

— Какие щенки? — закричали мне с кухни и еще высыпали несколько десятков нечленораздельных звуков, похожих то ли на жалобу, то ли на мат.

Голос все-таки принадлежал мужчине.

— Щенков забирали? — заорал я на него, выйдя из туалета и разыскивая в коридоре, чем бы его ударить. Почему-то мне казалось, что здесь должен быть костыль, я вроде бы его видел.

— Сожрали щенков? Говори! Сожрали щенков, людоеды? — кричал я.

— Сам ты сожрал! — заорали мне в ответ.

Я поднял с пола давно обвалившуюся вешалку, кинул в лежащего на кухне и снова стал искать костыль.

— Саша! — позвал бомж кого-то. Он все еще копошился, не в силах встать.

«Бляц!» — лязгнула о стену брошенная в меня бутылка.

— Грабитель! — рыдал копошащийся на полу человек, разыскивая, чем бы бросить в меня еще.

Он, определенно, порезался обо что-то — по руке обильно текла кровь.

Он бросил в меня железной кружкой и еще одной бутылкой. От кружки я увернулся, бутылку смешно отбил ногой.

«Все, хорош...» — подумал я и выбежал из квартиры. В подъезде осмотрелся — нет ли на мне какой склизкой грязи. Вроде нет. Воздух хлынул на меня со всех сторон — какой прекрасный и чистый в подъездах воздух, боже мой. Хвост мутной и кислой дряни, почти видимой, полз за мной из бомжатника — и я сбежал на первый этаж, чему-то улыбаясь безумной улыбкой.

В квартире на втором этаже продолжали орать...

— Они ведь тоже были детьми, — сказала мне Марыся дома, — представляешь, тоже бегали с розовыми животами...

— Были... — ответил я не раздумывая, не решив для себя твердо, были ли. Попытался вспомнить лицо сидевшего, а затем лежавшего на той кухне и не вспомнил.

Вернувшись, я влез в ванну и долго тер себя мочалкой, до тех пор, пока плечи не стали розовыми.

— Все-таки они не могли их съесть за одно утро? Так ведь? Не могли ведь? — громко спрашивала из-за двери Марысенька.

— Не могли! — отвечал я.

— Может, их другие бомжи забрали? — предположила Марыся.

— Но ведь они должны были запищать? — подумал я вслух. — А? Заскулить? Когда их в мешок кидали? Мы бы услышали.

Марысенька замолчала, видимо, размышляя.

— Ты почему так долго? Иди скорей ко мне! — позвала она, и по ее голосу я понял, что она не пришла к определенному выводу о судьбе щенят.

— Ты ко мне иди, — ответил я.

Встал в ванне и, роняя пену с рук на пол, дотянулся до защелки. Марыся стояла прямо у двери и смотрела на меня веселыми глазами.





На час мы забыли о щенках. Я с удивлением подумал, что мы вместе уже семь месяцев и каждый раз — а это, наверное, происходило между нами уже несколько сотен раз, — каждый раз получается лучше, чем в предыдущий. Хотя в предыдущий раз казалось, что лучше уже нельзя.

«Что же это такое?» — подумал я, проводя рукой по ее спине, неестественно сужавшейся в талии и переходившей в белое-белое, на котором была видна еще более белая треугольная чайка... Чайка была покрыта розовыми пятнами, я ее измял всю.

Рука моя овяла, хотя еще мгновение назад была твердой и цепко, больно держала за скулы лицо моей любимой — находясь за ее... спиной, я любил смотреть на нее — и поворачивал ее лицо к себе: что там, в глазах ее, как губы ее...

Мы возвращались из магазина спустя почти две недели — уже, наверное, похоронив их за эти дни, хотя и не говоря об этом вслух, — и вот они появились. Щенки, как ни в чем не бывало, вылетели нам навстречу и сразу исцарапали прекрасные ножки моей любимой и оставили на моих бежевых джинсах свои веселые лапы.

— Ребята! Вы живы! — завопил я, поднимая всех по очереди и глядя в дурашливые глаза щенков.

Последней я пытался подхватить на руки Гренлан, но она, по обыкновению, сразу упала на спину, и открыла живот, и обдулась то ли от страха, то ли от счастья, то ли от бесконечного уважения к нам.

— Дай им что-нибудь! — велела Марысенька.

Сырых, мороженых пельменей я не мог им дать и вскрыл йогурт, вывалив розовую массу прямо на покореженный асфальт. Они вылизали все и стали наматывать круги — обегая нас с Марысей, на каждом круге тычась носами в темные пятна от мгновенно исчезнувшего йогурта.

— Давай еще! — сказала Марыся, улыбаясь одними глазами.

Мы скормили щенкам четыре йогурта и ушли домой счастливые, обсуждая, где щенки пропадали так долго. Так и не поняли, конечно.

Щенки вновь поселились в нашем дворе.

На улице вовсю клокотало, паря и подрагивая, лето, и, открыв окно утром, можно было окликать щенков, которые бегали кругами, не понимая, кто их зовет, но очень радовались падавшим с неба куриным косточкам.

Дни были важными — каждый день. Ничего не происходило, но все было очень важно. Легкость и невесомость были настолько важными и полными, что из них можно было сбить огромные тяжелые перины. За окошком ежесуточно раздавалось бодрое тявканье.

— Может быть, их убили, задавили, утопили... а они вернулись с того света? Чтобы нас не огорчать? — предположила Марысенька как-то ночью.

Ее голос, казалось, слабо звенел, как колоколец, и слова были настолько осязаемы, что, прищурившись в темноте, наверное, можно было увидеть, как они, выпорхнув, легко опадают, покачиваясь в воздухе. И на следующее утро их можно было найти на книгах, или под диваном, или еще где-нибудь — на ощупь они, должно быть, похожи на крылья высохшего насекомого, которые сразу же рассыплются, едва их возьмешь.

— Ты представляешь? — спросила она. — Ожили, и всё. Потому что нас просто нельзя огорчать этим летом. Потому что такого больше никогда не будет.

Я не хотел об этом говорить. И я напомнил ей, как Беляк беспрестанно пытается победить Бровкина и как Бровкин легко заваливает его, и отбегает, равнодушный к побежденному, и вновь царственно, как львенок, лежит на траве. Взирает. И еще, торопясь говорить, вспомнил о Японке, о ее хитрых лисьих глазах и непонятном характере. Марысенька молчала.

Тогда я стал рассказывать о Гренлан, о том, как она писается то ли от страха, то ли от счастья, хотя моя любимая знала все это и сама видела, но она подхватила мои рассказы, вплела в них свое умиление и свой беззаботный смех — сначала одной маленькой цветной лентой, потом еще одной, едва приметной. И я продолжил говорить, даже не говорить, а плести... или грести — еще быстрее грести веслами, увозя свою любимую в слабой лодочке... или, может быть, не грести, а махать педалями, увозя ее на раме, прижавшуюся ко мне горячей кожей... в общем, оставляя все то, куда вернешься, как ни суетись.

— Слушай, у нас пропадает несколько денег. Мы их можем заработать. Редактор газеты сказал, что хочет интервью с Валиесом. А у меня нет интервью.

— Ты же его взял? — Марыся посмотрела на меня.

— Я говорил, он же...

— Да, да, помню... И что делать? Если б у нас было несколько денег, мы бы пошли гулять. Нам нужно денег для гулянья. На выгул нас.

Мы помолчали раздумывая.

— Позвони Валиесу. Спроси: «Что вам не понравилось?»

— Нет, я не буду. Он как заорет.

— А что ему не понравилось?