Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 29

– О чем вы задумались? – гармонически спросила незнакомка.

Дудька в ответ тихо рассмеялся и сказал:

– Ни за что не скажу. Что было бы, если бы я вам раскрыл свои мысли!

– Такие это ужасные мысли? – улыбнулась и незнакомка.

– Да! – сказал Дудька, загадочно решив, как ему говорить с ней. – Я думал о том, что мороженое, например, – чисто русское сладкое. Вот евреи не могли же выдумать мороженого. У них сладкое – это компот, – добавил он, улыбаясь ротшильдовской улыбкой и глядя на нее, – я должен сказать, что я предпочитаю русское еврейскому, хотя я сам и еврей.

«Здорово повел атаку!» – похвалил он себя.

– Почему же это? – удивилась незнакомка.

– Такой характер, – скромно сказал Дудька, пламенея от любви. – Возьмем для примера поведение евреев. Вы слышали, как разговаривают два еврея? Подымут гвалт, будто их режут! А как разговаривают десять русских? Не слышно. Ну и многое другое. Кто всем лезет на глаза? Еврей! Русского даже не видно! Вот, например, спекулянты! Русские – самые отчаянные спекулянты, и всем известно, что они нажили сотни миллионов, а вы слышали о русском спекулянте? Евреи тоже нажились, но в тысячу раз меньше, а о них кричат все! Почему? Лезут, дураки, на глаза. Галдят, кричат, по улицам не ходят, а прыгают! Признаюсь, люблю русских.

«Я, кажется, говорю как антисемит, – лукаво думал Дудька, – но все равно никто не слышит, зато понравлюсь ей. Ведь русские немного антисемиты. Боже мой, что это за глазки! Какие губки! Мед!»

Незнакомка между тем положила ложечку и во все глаза посмотрела на Дудьку.

– Послушайте, – сказала она, – да ведь вы антисемит!

«Скажу ей, что я антисемит, – подумал Дудька, – что мне мешает! В суд же она меня не потянет за это!»

– Да, я антисемит, – благородным голосом сказал он. – Мы, евреи, не прощаем себе своих недостатков. Вы, русские, гораздо снисходительнее к нам!

– Вы, кажется, приняли меня за русскую? – расхохоталась незнакомка. – Но вы ошиблись. Я самая настоящая, да еще какая еврейка. Я из местечка подле Бендер!

– Неужели! – воскликнул Дудька, пораженный. – Скажите, пожалуйста, никогда бы не поверил! Неужели, – повторил он снова, вдруг охладевая к ней и вглядываясь в ее лицо.

И внезапно словно завеса спала с его глаз. Настоящие еврейские, выражающие вечное страдание глаза! Как же он сразу не заметил? И лицо горячее, еврейское.

«Роман с еврейкой, – с ужасом подумал он, – да хоть бы она была красива, как сама Венера. Ни за что! Она обольет серной кислотой мою Сонечку, если только один раз позволит поцеловать себя. Вероятно, у нее с десяток тетей и дядек, две бабушки, троюродные сестры… Еще потребует отдать ей мои сто тысяч. Бежать от нее!»

Он с огорчением поднялся, с огорчением заплатил за кофе, мороженое и довольно бесцеремонно простился. Что церемониться с еврейкой!

«Эх ты, Дудька! – ругал он себя на улице. – Еврейку не узнал! Глаза русских степей! Дурак! Но все-таки… Тра-та-та, бом, тики, мум…»

1918

Тэффи

Из книги «Воспоминания»

…Одесский быт сначала очень веселил нас, беженцев. Не город, а сплошной анекдот.

Звонит ко мне, много раз, одна одесская артистка. Ей нужны мои песенки. Очень просит зайти, так как у нее есть рояль.

– Ну хорошо. Я приду к вам завтра, часов в пять.

Вздох в телефонной трубке.

– А может быть, можете в шесть? Дело в том, что мы всегда в пять часов пьем чай…

– А вы уверены, что к шести уже кончите?

Иногда вечером собирались почитать вслух газетную хронику. Не жалели огня и красок одесские хроникеры. Это у них были шедевры в этом роде:



«Балерина танцевала великолепно, чего нельзя сказать о декорациях».

«Когда шла «Гроза» Островского с Рощиной-Инсаровой в заглавной роли…»

«Артист чудесно исполнил «Элегию» Эрнста, и скрипка его рыдала, хотя он был в простом пиджаке».

«На пристань приехал пароход».

«В понедельник вечером дочь коммерсанта Рая Липшиц сломала свою ногу под велосипедом».

Но скоро одесский быт надоел. Жить в анекдоте ведь не весело, скорее трагично…

Сбегались в Одессу новые беженцы – москвичи, петербуржцы, киевляне.

Так как пропуски на выезд легче всего выдавались артистам, то – поистине талантлив русский народ! – сотнями, тысячами двинулись на юг оперные и драматические труппы.

– Мы ничего себе выехали, – блаженно улыбаясь, рассказывал какой-нибудь скромный парикмахер с Гороховой улицы. – Я – первый любовник, жена – инженю, тетя Фима – гран-кокет, мамаша в кассе и одиннадцать суфлеров. Все благополучно проехали. Конечно, пролетариат был слегка озадачен количеством суфлеров. Но мы объяснили, что это самый ответственный элемент искусства. Без суфлера пьеса идти не может. С другой стороны, суфлер, сидя в будке и будучи стеснен в движениях, быстро изнемогает и должен немедленно заменяться свежим элементом.

Приехала опереточная труппа, состоящая исключительно из «благородных отцов».

И приехала балетная труппа, набранная сплошь из институтских начальниц и старых нянюшек…

Все новоприбывшие уверяли, что большевистская власть трещит по всем швам и что, собственно говоря, не стоит распаковывать чемоданы. Но все-таки распаковывали…

…Странно-знакомый голос…

– Гуськин!

– Что-о? Это же не город, а мандарин. Отчего вы не сидите в кафе? Там же буквально все битые сливки общества.

Гуськин! Но в каком виде! Весь строго выдержан в сизых тонах: пиджак, галстук, шляпа, носки, руки. Словом – франт.

– Ах, Гуськин, я, кажется, останусь без квартиры. Я прямо в отчаянии.

– В отчаянии? – переспросил Гуськин. – Ну так вы уже не в отчаянии.

– ?…

– Вы уже не в отчаянии. Гуськин вам найдет помещение. Вы, наверное, думаете себе: Гуськин этт!

– Уверяю вас, никогда не думала, что вы «этт»!

– А Гуськин, Гуськин это… Хотите ковров?

– Чего? – даже испугалась я.

– Ковров! Тут эти мароканцеры навезли всякую дрянь. Прямо великолепные вещи, и страшно дешево. Так дешево, что прямо дешевле порванной репы. Вот, могу сказать точную цену, чтобы вы имели понятие: чудесный ковер самого новейшего старинного качества, размером – длина три аршина десять вершков, ширина два аршина пять… нет, два аршина шесть вершков… И вот за такой ковер вы заплатите… сравнительно очень недорого.

– Спасибо, Гуськин, теперь уже меня не надуют. Знаю, сколько надо заплатить.

– Эх, госпожа Тэффи, как жаль, что вы тогда раздумали ехать с Гуськиным. Я недавно возил одного певца – так себе, паршивец. Я, собственно говоря, стрелял в Собинова…

– Вы стреляли в Собинова? Почему?

– Ну, как говорится, стрелял, то есть метил, метил в Собинова, ну да не вышло. Так повез я своего паршивца в Николаев. Взял ему залу, билеты продал, публика, все как следует. Так что ж вы думаете! Так этот мерзавец ни одной высокой нотки не взял. Где полагается высокая нота, там он – ну ведь это надо же иметь подобное воображение! – там он вынимает свой сморкательный платок и преспокойно сморкается. Публика заплатила деньги, публика ждет свою ноту, а мерзавец сморкается себе, как каторжник, а потом идет в кассу и требует деньги. Я рассердился, буквально, как какой-нибудь лев. Я действительно страшен в гневе. Я ему говорю: «Извините меня – где же ваши высокие ноты?» Я прямо так и сказал. А он молчит и говорит: «И вы могли воображать, что я стану в Николаеве брать высокие ноты, то что же я буду брать в Одессе? И что я буду брать в Лондоне, и в Париже, и даже в Америке? Или, – говорит, – вы скажете, что Николаев такой же город, как Америка?» Ну что вы ему на это ответите, когда в контракте ноты не оговорены. Я смолчал, но все-таки говорю, что у вас, наверное, высоких нот и вовсе нет. А он говорит: «У меня их очень даже большое множество, но я не желаю плясать под вашу дудку. Сегодня, – говорит, – вы требуете в этой арии «ля», а завтра потребуете в той же арии «си». И все за ту же цену. Ладно и так. Найдите себе мальчика. Город, – говорит, – небольшой, может и без верхних нот обойтись, тем более что кругом революция и братская резня». Ну что вы ему на это скажете?