Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 23



Волны стачки расходились все шире и шире. Самодержавная власть была в растерянности. Но ею был сделан шаг, который как бы затормозил революционный локомотив: 17 октября 1905 года царь издал Манифест, в котором обещал народу конституционные свободы. В ночь с 17 на 18 октября толпы народа вышли на улицы с красными знаменами, требуя смещения ненавистных правителей, широкой амнистии, наказания тех, кто организовал кровавое воскресенье 9 января. Народ увидел в вынужденном акте царя свою победу.

Советская историография всегда смотрела на царский Манифест лишь как на вынужденный и хитрый маневр. Но вдумаемся в слова Высочайшего Манифеста.

"…На обязанность правительства возлагаем Мы выполнение непреклонной Нашей воли:

1. Даровать населению незыблемыя основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов…

3. Установить, как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от нас властей…"[72]

Высочайший Манифест, данный "божией милостью, Мы, Николаем Вторым, императором и самодержцем всероссийским, Царем польским, Великим князем финляндским… и прочая, и прочая, и прочая", не был простой бумажкой, как его изображал "Краткий курс истории ВКП(б)". Это был крупный шаг к переходу на рельсы конституционной монархии, а следовательно, движение к буржуазной демократии. Но этот исторический шанс был упущен.

Троцкий, как и большевики, оценил Манифест как полупобеду. Манифест как бы заставил одуматься и либералов, и буржуазию, и значительную часть интеллигенции, которая вначале выступала против абсолютизма, а теперь испугалась "грозящей анархии".

Граф Витте в своем докладе царю так определил истоки и корни очередной русской смуты: "Они — в нарушении равновесия между идейными стремлениями русского мыслящего общества и нынешними формами его жизни. Россия переросла форму существующего строя. Она стремится к строю правовому на основе гражданской свободы"[73]. Сказано провидчески: "…переросла форму существующего строя…". Граф предложил добиться соответствия "идейных стремлений" и "новой формы" без "репрессивных мер". Как бы мы ни относились к высоким царским сановникам и самодержавному режиму в целом, в виттевской программе отражен многовековой опыт русской государственности.

Витте, которого именно стачка сделала премьером, в своих "Воспоминаниях" позже писал: "17 октября заставило многих опомниться, образовало партии, заговорил патриотизм, чувство собственности, и русская телега начала волочить оглобли направо…" Но реформаторски думали далеко не многие. Верх одержало желание заглушить смуту силой. Тем более что министр внутренних дел генерал Трепов повелел "устранить непорядки", а при этом "патронов не жалеть!". Ленин в Женеве, Совет в Петербурге почувствовали, что пошатнувшееся здание самодержавия устоит; удалось поднять против царизма только город, только рабочих. Правительство по-прежнему имело возможность опереться на огромные, темные массы крестьян, особенно на одетых в солдатские шинели. Русские якобинцы понимали, что не только программу-максимум, заключавшуюся в установлении диктатуры пролетариата и подавлении сопротивления эксплуататоров сейчас не решить, но и не достичь программы-минимум: свержения царизма и образования Временного революционного правительства. Ни у кого из руководителей РСДРП, к слову, не возникали сомнения в исторической правомерности диктатуры пролетариата. Конституционная монархия как наиболее реальный тогда исторический шаг — отвергалась. Русские революционеры были максималистами. Как справедливо писал позже известный русский политический деятель Виктор Чернов: "Дух русской революции, — это знают все, — есть дух максимализма"[74]. Это один из самых дальних истоков будущих потрясений России в XX веке.

17 октября у здания Петербургского университета собралась огромная толпа. С балкона выступали разные ораторы. Большинство расценивало Манифест как большую победу. На революционную трибуну пробился и Троцкий. Его представили как Яновского. Но могли бы назвать и Арбузовым — у Троцкого было два паспорта. С копной черных густых волос, с горящими глазами, прикрытыми стеклами пенсне, Троцкий быстро завладел толпой и бросил вниз едва ли не главные слова в своей речи:



— Граждане! Теперь, когда мы поставили ногу на глотку правящей клике, она обещает нам свободу. Не торопитесь праздновать победу, она еще неполная. Разве вексель стоит столько же, сколько чистое золото? Разве обещание свободы равноценно свободе? Что изменилось со вчерашнего дня? Распахнулись ли двери наших тюрем? Вернулись ли наши братья из дикой Сибири?

Огромная толпа поддерживала слова Троцкого, громко скандируя: "Свободу народу! Амнистию заключенным! Под суд Трепова!"

Троцкий властвовал над толпой, бросая в порох страстей слова-искры, нагнетая возбуждение массы до высокой точки кипения. В заключение своей блестящей речи он выкрикнул еще несколько фраз:

— Граждане! Наша сила в нас. Мы должны защищать свободу с мечом в руках. Царский Манифест всего лишь клочок бумаги… Его нам сегодня дали, а завтра порвут в клочки, как это сделаю я сейчас!

Троцкий помахал направо и налево текстом Манифеста и затем демонстративно порвал его. Клочки бумаги, подхваченные дуновением ветра, понесло в сторону…[75] Масса людей горячо аплодировала новому, пока неизвестному трибуну революции.

Деревня не поддержала рабочих. Да и не было сил ее поднять. Армия осталась верной правительству. У бастующих не было оружия. Либеральная интеллигенция оказалась смертельно напуганной революционным размахом выступления рабочих. Российские социал-демократы хотели невозможного. Троцкий безапелляционно и жестко, но далеко не справедливо "проехался" по интеллектуальному слою российского общества, и в частности по профессуре:

"Мы знаем, что профессора — это самая косная, безличная, на все готовая корпорация русской интеллигенции. Не было той холопской миссии, от которой отказалась бы профессура. За чин и плату они играли роль пуделей казенной науки. Не было той полицейской репрессии, аппаратом которой не были бы профессора"[76].

Со своей обычной бескомпромиссностью, что в политике нередко ведет к ошибкам, а в революционной атмосфере народного возбуждения, наоборот, производит большое впечатление, Троцкий бичевал обывателей, либералов, казенную профессуру, попутчиков революции. Чего стоят одни лишь названия его тогдашних статей: "Профессора в роли политических дворников", "Профессорская газета клевещет", "Кадетские профессора в роли крестьянских трибунов"[77]. Революционная волна, вздымая на свой гребень подлинных вождей, срывает с места и обывателя, который, однако, способен лишь на то, чтобы гасить эту волну. "Революция, — писал Троцкий, — оставила его (филистера) без газеты, потушила в его квартире электрическую лампочку и на темной стене начертала огненные письмена каких-то новых смутных, но великих целей. Он хотел верить — и не смел. Хотел подняться ввысь — и не мог…"[78]

Война Троцкого с либерализмом была выражением его радикализма, часто явно перехлестывавшего через край. Иногда он доходил до утверждений, что либерализм фактически заслуживает такой же ненависти, как и царизм. Эта черта — недоверие, или даже враждебность к интеллигенции, присущая в дальнейшем многим большевикам, — также один из дальних истоков их трагических заблуждений. В черновом варианте предисловия к книге о первой русской революции (на немецком языке) Троцкий писал: "Автор ни на одну минуту не пытается скрыть от читателя свою ненависть к царской реакции, этому подлому сочетанию азиатского кнута и европейской биржи, или свое презрение к русскому либерализму, самому ничтожному и самому бесхарактерному в мировой галерее политических партий"[79]. Либеральная профессура казалась Троцкому не менее опасной, чем жандармерия… Таково было русское якобинство.