Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 64



На исходе второго дня воротился домой, там почти темно, одна лишь лучина тонкая горит, а на лавке она лежит. Радостью сердце обожгло — вернулась! Даже не думая, откуда, бросился к ней, и лишь тогда увидел ее мертвую неподвижность. Увидел и платье богатое, жемчугами расшитое, которое она не то что не носила, но и не видела никогда, волосы длинные, в девичью косу заплетенные, непокрытые, как вроде она и не замужем, браслеты и перстни на руках. Столь велико было мое изумление и ужас нечеловеческий, что я и горя не почувствовал сначала.

Вдруг из тени в углу появилась фигура неясная, медленно, как по воздуху плывя, приблизилась ко мне, заледенив сердце еще сильнее, и тут узнал я боярина, врага нашего, Воротынского. Остановился, посмотрел на меня, потом не улыбнулся, оскалился, лишь губы растянув, и сказал:

«Жена твоя со мной была, утешься, против воли своей. Теперь она мне не нужна, но и болтать ей позволить не мог. И ты помни, слово скажешь — сына потеряешь».

Потом вдруг захохотал, да так весело, искренне, как человек праведный, да и говорит мне:

«А украшения да платья сними, продашь потом, богатым будешь. Новую жену заведешь, сыночке, дитятке своему, погремушек купишь!»

Так с хохотом и вышел из дома. Уже потом услышал я речи про связь его с нечистой силой. Не мог заставить себя пойти против нее. Всем сказал, что жена умерла от болезни, снял с нее одежды и драгоценности нечистые, да в землю за церковной оградой закопал, чтоб святые духи не дали подняться злу, в них заключенному. С той поры я не живу. Знаю, что предал любовь свою, боюсь боярина-упыря, боюсь за сына своего, всего боюсь и от всего в вине спрятался.

С ужасом выслушал Петр исповедь Потапа, не зная, что сказать в ответ, не умея утешить, да и не понимая, что самом уделать. И светлая мысль вдруг осенила кожевенника — если бояре заодно с темной силой, обиженные ими отомстить за себя не могут, нужно идти к царю, поставленному над всеми самим Богом и в нем черпающему свои силы, против которых не устоять бесовским боярам.

Деяния Воротынского в рассказе Потапа были столь чудовищно извращенны, что Петр, полностью веря словам соседа, в какой-то части души словно заслон им ставил, поскольку признав их, да видя своими глазами убийство невинного ребенка, уже не мог больше он сомневаться в бесовской силе бояр. И Петр, всю жизнь, как его учили родители, полагавшийся только на свои силы, вынужден будет признать, что сам лишен возможности уничтожить зло, без помощи кого-то, неизмеримо более сильного и могущественного.

Потап молчал, по-видимому, уже сожалея о своей откровенности. Зная Петра многие годы как человека сильного душой, скорого на помощь и на расправу с врагом, пусть даже не его семью обидевшим, он понимал, что как бы возложил на Петра ответственность за наказание боярина, не только жену его убившего, но и глумившегося над ней в смерти, наслаждаясь ужасом мужа и потерей им достоинства. Не завидуя справедливой силе Петра, он не только уважал его, но тайно, почти по-детски преклонялся ему, желая, чтобы стал Петр если не братом ему, то хотя бы другом.

И теперь сожалел Потап, что горькой своей исповедью укрепил Петра сражаться с боярами, сила которых наверняка погубит его. Сожалея о Петре и стыдясь своей никчемности, в то же время он ясно осознавал, что при всем своем самоуничижении и раскаянии все же не сможет решиться помочь Петру, хоть и жизнью не дорожа и не в силу страха за сына, но боясь встретиться лицом к лицу с бесовством бояр. Ужас перед нечистой силой был его глубинной сущностью, отражавшей вековой страх перед злыми духами, которых не только бояться следует, но и ублажать, чтоб вреда не нанесли, и тем более, не идти против них.

— Забудь о том, что я рассказал. Все равно уже ничего не изменишь. Да и изведя бояр, разве вернешь себе сына, а мне жену.

«И к себе уважение», — уже про себя добавил Потап.

— Спасибо, что доверился мне. Не казни себя за трусость. Я ведь, как и ты, за сына не отомстил, бесов побоялся. Но подумай сам, если дать им разгуляться, то и не остановишь. И сей час не знаем, кому они причинили беду. Я и о твоей не знал, пока не рассказал. А сколь людей молчат от страха, злыдней боясь, забыв о том, что и добро существует, со злом борется — но и ему помощь нужна, хоть и от нас с тобой.



— Нет, — ответил Потап, — не твоей породы я человек. Не стану я ни источником силы для тебя, ни простым посохом, на который в пути опереться можно. Прости, если не слишком мерзок стал я тебе.

— Не за что прощать, — ответил Петр. — Всяк человек свои силы знает. Лучше сразу отступить, признать немощь свою, чем в час решительный сбежать.

Встал Петр, потянулся, показалось, что за все время разговора даже не шелохнулся — так поразил его рассказ хозяина. Руки-ноги как деревянные стали, еле суставы распрямил. За беседой время прошло, лучина погасла. Только снежная белизна сквозь тусклые окошки просвечивала, чуть освещая комнату, не давая выпятиться запустению. Она молодила смутно видимое лицо Потапа, за плечами которого, как из света этого, возникла прозрачно жена его, такая молодая, какой помнил ее Петр — но с лицом скорбным и вопрошающим, как будто в душу ему глядящим.

И как последним, недостающим камешком стало это видение. Оно упрочило решимость Петра идти к самому царю за защитой, не только для себя, но и для всех других, сломленных, раздавленных боярским произволом, потерявшим свою душу и опору в жизни. Уже не слушая Потапа, пытавшегося что-то говорить ему вслед, вышел Петр в морозный вечер, обдавший его острой, яблочной свежестью и редко срывающимся снегом.

Как новым взглядом, окинул пустую улицу, не освещенные лучинами окна, несмотря на непоздний час, услышал протяжный вой собак, ежевечернему постоянству которого удивлялся мельком, не придавая значения, уже который вечер — и поразился своему незнанию, той стене, которую в непоколебимой вере в непреходящесть своего домашнего счастья выстроил между собой и остальными людьми. А ведь слухи о боярских злодействах ходили уже давно, да его уши миновали. Если просили люди о помощи, а он знал, что люди его уважали, то против обидчика из своих же мастеровых, простых людей.

Вдруг, странной болью кольнула сердце мысль, что при всей людской к нему приязни, не было у него друга настоящего, верного, который, возможно, и открыл бы ему глаза в неведении его, заставил бы раньше взглянуть на бояр Воротынского по-иному, может, и сын бы его жив остался, и жена Потапа, да и другие, неведомые ему, погубленные злодеем люди.

Мысль идти к царю, отлившаяся в твердое решение, не могла заслонить раздумий о тех трудностях, с которыми ему придется встретиться. Ведь царь — не боярин даже, к нему просто не войдешь, да и поверит ли ему, ведь сам Петр за бредни почитал рассказы о бесовских проделках Воротынского с подручными.

«Об этом мыслить буду, когда к царю ближе подойду. Сомневаться, дела не начавши, значит его сразу погубить», — думал Петр, подходя к дому.

В окне его, единственном на всей улице, светился огонек, ждали его Аграфена со Спиридоном. Согрело это сердце Петра, однако и озаботило — как жена отнесется к его решению. Ведь ей одной оставаться, только Спиридонка поддержкой будет, а ведь бояре и против нее зло имеют. Но и обмануть жену, не сказав, куда и зачем идти собрался, Петр не мог, не в его повадках ложь была.

Войдя в дом, встреченный теплом и приязнью близких, Петр от ужина отказался и, сняв кожух, отправился в общую с женой комнату за кухней, позвав Аграфену. Когда она вошла, уже открыл большой сундук, сработанный еще прадедом. В узорные доски крышки включено было дерево неизвестной породы, которое по прошествии сотни лет источало тонкий, чуть уловимый, но какой-то пьянящий аромат. У Петра он связывался с жизнью, счастьем, нежностью к жене и сыну. Увидя сундук открытым, жена побледнела, понимала, что только за одной вещью мог заглянуть туда Петр.

— Знала я, сердце чувствовало, на тебя в эти дни глядя, что ты задумываешь. Хоть и отступился вначале, да не тот ты человек, чтобы смерть сына безнаказанной оставить. Да как же ты пойдешь против злобы Воротыновской, если ему в помощниках сам нечистый? Да и обо мне подумал ли ты, как я одна останусь, сына, дитя мое любимое потеряла, да и ты можешь погибнуть в бою неравном. Или ты хочешь грех на меня возложить страшный, непрощаемый, своей волей от жизни отказаться, как одна останусь?