Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 60

Но она вернулась.

Воскресным утром 10 февраля пришел Скеррит.

— Ничего определенного, но надежда еще есть, — сказал он. — Бывает, что приговоренному к смерти сообщают о помиловании в день казни. Редко, но бывает.

— Вы встречались с королем? — спросил Алекс.

— Увы. Нам сказали, что его величество нездоров: что-то с легкими. Но мы разговаривали с принцессой Елизаветой, и этот разговор нас обнадежил. Послушайте, Алекс, я ведь привез сюда Шарлотту…

Сидевший на кровати Алекс порывисто встал и повернулся в сторону запертой двери.

— Она сама хотела меня увидеть? — спросил он с тревогой в голосе.

— Безусловно. Конечно, ей сейчас вдвойне тяжело, но по пути в Уондсворд она сказала мне, что теперь вы — самый дорогой для нее человек.

Алекс задохнулся от нахлынувших чувств:

— Она так сказала?

— Именно так. Еще она сказала, что без вас ее собственная жизнь будет ей не нужна.

Алекс снова сел, не в силах произнести что-либо еще.

— В вашем распоряжении один час, и за пять минут до истечения срока свидания в дверь постучат. Ее посещение администрация оформит как беседу со священником. Ну, вы готовы?

Он только кивнул. Скеррит подошел к двери, постучал и, когда та отворилась, вышел из камеры. Дверь снова захлопнулась. Минут пятнадцать Алекс стоял перед ней в ожидании. Что он передумал за эти минуты и мог ли он вообще о чем-либо думать? В его памяти всплывали образы далекого детства, настолько далекого, как если бы он был уже глубоким старцем. А ведь прошло немногим более десяти лет, но за эти годы сам мир изменился до неузнаваемости.

Наконец, он услыхал шаги и лязг засова. Шарлотта вошла в сопровождении женщины средних лет, которая придерживала ее за локоть и постоянно что-то тихо ей говорила. Алекс показал рукой на край аккуратно застеленной кровати, и женщина подвела и усадила на нее свою подопечную.

— Меня просили напомнить, что у вас не более часа,— вежливо сказала она по-немецки и вышла.

Алекс некоторое время молча смотрел на стройную молодую женщину в черном, облегающем талию платье. Она по-прежнему была в черных очках, сидела очень прямо, сложив кисти рук с длинными белыми пальцами на коленях. На вдовьем пальце он заметил тонкое обручальное кольцо. Уловив шорох, она повернула голову в его сторону и улыбнулась.

— Алекс, ты здесь? Почему ты молчишь?

Он подошел, сел рядом, порывисто схватив ее ладонь, так что от неожиданности она вздрогнула.

— Шарлотта, милая Шарлотта! Как же нам всем досталось. Как я благодарен тебе за тетрадь и за то, что ты вернулась. И вообще за все за все. И за то, что ты нашла Эйтеля…

Он продолжал говорить, то сжимая, то поглаживая ее ладонь, а она свободной рукой сняла очки и повернула к нему лицо. Алекс со страхом взглянул в ее глаза, опасаясь увидеть в них безжизненный мрак. Но слепоту выдавали лишь расширенные зрачки, не реагирующие на свет окна и не нуждающиеся более в фокусировке. Глаза были живыми, влажными, припухшими и покрасневшими от слез. Они не видели, но по-прежнему оставались лучшими выразителями всех человеческих чувств.

Она вынула свою ладонь из его рук, коснулась его предплечья, скользнула вверх и вот уже обеими ладонями с холодными подрагивающими пальцами прикоснулась к его лицу. Он замер, боясь пошелохнуться.

— Не плачь, Алекс, все будет хорошо. Мне обещали.

— Да, да, я знаю.

Минут через пять, когда первые волнения улеглись, и они, осознав, что нужно успеть многое сказать, стали посвящать друг друга в самое главное, что казалось каждому из них в эту минуту, и посторонний мало что понял бы из этого их сбивчивого разговора. Из-за ограниченности времени они не могли позволить себе предаваться воспоминаниям и поочередно делились тем, чего один из них не мог знать про другого.

— Ты знаешь, Шарлотта, а ведь мы с Эйтелем оба были влюблены в тебя, — признался Алекс. — Брат, конечно, скрывал от меня, но я все видел и сильно переживал.

— Насчет тебя у меня не было сомнений, а вот Эйтель… — она в смущении отвернула лицо. — Он признался мне в любви, когда уезжал на фронт. А потом на несколько лет уехала я. Когда я возвращалась в Дрезден, не было его, а когда приезжал он, не было меня. А в сорок четвертом, после его ранения и после смерти моего папы, мы часто были поблизости, но очень редко рядом.

— Но ведь это я нашел тебя! — воскликнул Алекс с шуточным укором. — Надеюсь, ты не забыла?





— Да. И я за это тебе благодарна.

Он снова взял ее ладони в свои руки:

— За что же благодарить? Ни я, ни Эйтель не принесли тебе счастья.

— Но в этом нет вашей вины. Мы все были детьми, а потом обстоятельства и война разбросали нас в разные стороны.

— И я воевал против вас…

— Не говори так, — она приложила палец к его губам, — мы все всё прекрасно понимаем. К сожалению, в Германии никто не знает твою историю. Англичане организовали информационную блокаду. Скажи, а ты был в Дрездене после войны?… А в Хемнице?… Там можно что-нибудь восстановить?

— В центре почти все нужно строить заново.

Раздался негромкий стук в дверь.

— Что это? — испуганно спросила Шарлота. — Уже все?

— У нас осталось пять минут, — ответил Алекс.

Взявшись за руки, они не сговариваясь встали.

— Шарлотта, уезжай из Англии, — быстро заговорил он. — Джон Скеррит поможет тебе. У меня есть немного денег, которые по завещанию…

— Не говори про завещание. Я хочу, чтобы ты жил, и ты будешь жить! Мне обещали… Мне обещали.

Она прижалась к нему, и оставшиеся четыре с половиной минуты они простояли молча. Он не сказал, что любит ее, побоявшись, что в момент произнесения этих слов не выдержит и голос его сорвется.

Весь следующий день он пробыл один, а когда на улице сгустились сумерки и большое зарешеченное окно постепенно погасло, в камеру в сопровождении тюремщика вошел мужчина лет тридцати пяти, одетый в обычный черный костюм. Тюремщик достал связку ключей и отпер тот самый угловой шкаф, который всегда был закрыт и на который Алекс давно перестал обращать внимание. Внутри его оказались весы и ростомер.

— Прошу вас, сэр, встаньте на весы, — сказал мужчина в костюме, предварительно со вниманием оглядев осужденного.

— Вы помощник мистера Пьерпойнта? — догадался Алекс.

— Да.

Сразу, как только его вес и рост были отмечены в записной книжке, помощник палача ушел, не сказав ни слова. Тюремщик не спеша запер шкаф.

— Вы по-прежнему не желаете исповедаться?

Алекс отрицательно покачал головой.

— У вас есть бумага и карандаш? Может, принести конверты?

— Спасибо, все что нужно, я уже написал. Надеюсь, мой адвокат навестит меня завтра?

— Конечно. Сейчас вам принесут ужин.

Тюремщик ушел, а Алекс, все тело которого от нервного шока покалывали мелкие иголочки гусиной кожи, опустился на кровать.

Вот и все. Осталось пятнадцать с половиной часов. Как прожить их не в страхе? Как отключить свой мозг на все это время, отравленное мыслью о смерти? Уснуть? Вряд ли ему это удастся. Попросить снотворного? Но закон запрещает давать приговоренному сильнодействующие препараты и спиртное. Только легкий успокаивающий укол утром за час до казни, какие делают в госпиталях перед серьезной операцией.

Он вдруг отчетливо вспомнил свой первый детский страх смерти. Ему было тогда лет шесть, все ушли, он лежал дома с ангиной, а за окном стояло яркое лето и шумела пестрая рыночная площадь. Он выбрался из кроватки и босиком, в ночной детской сорочке подошел к окну. Привстав на цыпочки и глядя сверху на течения и водовороты фланирующей публики, бегающих детей, множество раскрытых зонтов, под которыми расположились торговцы со своими лотками и ручными тележками, он совершенно неожиданно для себя вспомнил, как совсем недавно по соседней улице везли гроб, за которым шла печальная процессия родственников. И сейчас его буквально пронзила страшная своей неоспоримой правдой мысль о том, что все эти люди внизу, все-все до единого когда-нибудь умрут. Можно сомневаться во всем на свете, даже в самых, казалось бы, истинных вещах: в существовании Бога; в том, что Земля вращается вокруг Солнца; что после лета придет осень, а затем зима… Нет сомнений лишь в одном неизбежном и страшном факте — всех, и его самого в том числе, ожидает смерть. Пускай через пятьдесят или даже семьдесят лет, но он, маленький мальчик Алекс, умрет, и это так же верно, как то, что сейчас он стоит возле окна и ревет впервые в своей жизни не от обиды и детского страха, а от отчаяния, порожденного осознанием этой страшной неизбежности. Он подбежал к своей кровати и, рыдая, зарылся лицом в подушку. Но разве мог он представить тогда, что спустя каких-то девятнадцать лет будет лежать на тюремной кровати в камере смертников в ожидании своего последнего утра. Уже нет ни родителей, ни Эйтеля, ни той шумной площади Старого рынка. Для него нет даже неба и солнца, которые он больше не увидит.