Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 60

Узнав об этом, многие немцы окончательно потеряли надежду. Тем не менее массовая голодовка была продолжена. Некоторые, посчитав, что калек выдавать не станут, занялись членовредительством. В ход пошли камни и топоры, которыми, в основном, калечились нижние конечности. В серьезных случаях увечных отправляли в городской госпиталь, и, когда их уносили на носилках к санитарному автобусу, многие считали, что им удалось-таки обмануть судьбу. Отдельная группа в Ринкабю приступила к рытью подземного тоннеля, смутно представляя себе, что будет делать, выбравшись за колючую проволоку. Все их надежды основывались на сочувственном отношении к ним местного населения. От охранников-полицейских не ускользнули косвенные признаки такой деятельности. Они бродили по лагерю в сопровождении немецких овчарок, но те часто натыкались на рассыпанный табак или перец, фыркали и отказывались брать след.

— Генрих, что лучше: разрубить себе ступню топором или записаться в группу добровольной децимации? — тихо спросил как-то вечером Гроппнер, сидя на своей койке. — В первом случае, спасая только себя, на всю жизнь станешь хромоногим, во втором — ты борешься за всех и, если повезет, сохранишь здоровье.

— Что за группа? — Алекс свесил голову сверху.

— Там уже около ста человек. Нужно еще хотя бы столько же. Потом будут тянуть жребий; кому выпадет — должен покончить с собой. Каждый десятый. Как в обесчестившем себя римском легионе.

— Что за бред? Надеюсь, ты еще никуда не записался?

— Это не бред, Генрих, а наша последняя мера. Массовое самоубийство не останется незамеченным. Сразу вмешаются западные союзники и Красный Крест. Погибнут двадцать, но будут спасены тысячи.

Алекс спрыгнул вниз и принялся надевать ботинки.

— Ну-ка, Вилли, пойдем пройдемся. Пошли-пошли, есть разговор.

Они уединились возле угольной кучи на задворках лагерной бани. За лето здесь наросли высокие, почти в рост человека кусты донника, скрываясь в зарослях которых Очкарик любил проводить время с книжкой.

— А теперь выслушай меня, Вилли, и постарайся все хорошенько запомнить. Со дня на день тебя должны забрать отсюда и передать англичанам.

— П-почему меня?

— Потому, что такие, как ты, не подлежат выдаче. Ты ведь некомбатант, а всего лишь младший почтовый служащий. Таким нечего делать в плену.

— Но я здесь не один такой…

— Значит, заберут всех вас.

— А ты? — спросил пораженный Гроппнер.

— Обо мне не беспокойся. Я выкручусь.

— Каким образом? У т-тебя ничего не получится, ты просто меня обманываешь.

— Я говорю правду. Ты только твердо усвой одно: если при этом шведы начнут разыскивать Генриха фон Плауена и спросят тебя, ты, во-первых, не знаешь, где я, во-вторых, не знаешь, кто я, а в-третьих, вообще никогда не слыхал такого имени. Понял?… Можешь снова называть меня Алексом. Да ты понял или нет?

Совершенно подавленный Очкарик только согласно кивал, ни о чем не спрашивая.

Еще накануне Шеллен сбрил бородку и попросил одного из местных «парикмахеров» остричь себя покороче. В своей шведской штормовке, мешковатых парусиновых штанах и темно-синей вязаной шапке с помпоном он мало походил на того лейтенанта, которого около двух недель назад граф Адельсвард привез к умирающей графине Луизе.





С минуту Алекс смотрел на Очкарика, о чем-то раздумывая.

— Слушай, Вилли, ты помнишь, как я уехал из Германии в тридцать четвертом?… Помнишь. А когда я, по-твоему, вернулся?… Не знаешь. А вернулся я в феврале этого года. А знаешь на чем?… На английском бомбардировщике. А знаешь почему?… Потому что я британский летчик, флаинг-офицер Алекс Шеллен. Эй! Ты хоть понял, что я сказал?

Гроппнер, которому полчаса назад сообщили, что уже сегодня его отправят к русским, а значит, непременно в страшную Сибирь, от которой он с такими муками бежал и которой боялся больше всего на свете, молчал и тупо смотрел на Шеллена. Что он говорит? Как можно шутить в такое время?

— Алекс, т-ты говоришь серьезно?

— Да, Вилли. Всю эту войну я воевал против вас. С самого начала я сбивал ваши самолеты, а потом бомбил ваши…

Он осекся и в сердцах махнул рукой.

— Но этого не может быть… — прошептал Гроппнер. — Ты врешь! Врешь! Врешь!!!

— Успокойся!

Шеллен обхватил Вилли обеими руками и сильно прижал к себе. От всего происходящего у парня явно сдали нервы и могла начаться истерика, а сейчас это было совершенно некстати.

— Тихо, Очкарик, это я, твой друг Алекс. Я сказал тебе правду. Только воевал я с нацистами, а не с тобой и не с моим братом. Пойми ты, дурья голова. Потом я попал в плен, потом бежал и нашел Эйтеля, который раздобыл мне документы погибшего фон Плауена и помог устроиться в истребительную эскадрилью. При первой же возможности я удрал, и мы с тобой встретились на том островке. Ну, ты понял?

Взяв обмякшего, словно сделавшегося тряпичной куклой, Очкарика за плечи, он с силой оттолкнул его от себя. Неподалеку маячили какие-то тени, но никому не было дела до этих двоих.

— Все равно ты врешь, — прошептал Гроппнер.

А через день по репродукторам зачитали список из сорока пяти человек, которым надлежало явиться в комендатуру с вещами. Но пришли только сорок четыре. Не явившегося — Генриха фон Плауена — объявляли еще дважды, но так же безрезультатно. Сообщили о нем старшему офицеру, однако немцы в эти дни не особенно горели желанием сотрудничать со шведской полицейской администрацией — ищите, коли надо, а нам тут не до вас, сами должны понимать. Через некоторое время от главных ворот отъехал автобус, увозя группу счастливчиков, затребованных Международным Комитетом Красного Креста. В основном это были, как и говорил Шеллен, некомбатанты: дивизионный пастор; несколько врачей и ветеринаров из категории зондерфюреров; три военных чиновника с университетским образованием; два профессиональных музыканта, один из которых до войны работал в оркестре Берлинской оперы; два унтер-офицера имперской трудовой службы; три инвалида, получивших свои ранения на фронте и потерявших уже в Швеции конечность в результате нагноений и ампутаций; солдат с быстротекущей формой туберкулеза, а также два десятка человек, интернированных задолго до окончания войны и не имевших отношения к Восточному фронту. Еще несколько человек попали в список благодаря усиленным хлопотам своих иностранных родственников. Отъезд этой группы, в числе которой оказался и Вильгельм Гроппнер, дабы не возник дополнительный ажиотаж, объяснили всем, кто оставался, простым переводом в другой лагерь. Разумеется, никто в это не поверил. Таким образом, всего около трехсот человек, которые и так были бы излишками, так как с ними общая численность интернированных превышала ту, что пообещали советской стороне, передали в распоряжение британской администрации оккупационных войск в Германии.

— Фон Плауен! А вы чего не уехали? — увидал Алекса один из пехотных офицеров. — Вас раз десять объявляли по громкой связи.

— Видите ли, друг мой, — сделав раздосадованное лицо, отвечал Шеллен, — потом выяснилось, что это чудовищная ошибка. Меня спутали с неким фон Клауеном из Ранеслэта, крупным специалистом в вопросах сельхоззаготовок. Все мои попытки доказать, что я-тоже кое-что смыслю в овсе и брюкве, потерпели неудачу.

Примерно это же самое ему пришлось повторить еще раз двадцать другим знакомым, а также в подведомственном ему отряде, пока от него окончательно не отстали.

Итак, он сделал две главные вещи: избавил Очкарика от наводившей на него панический ужас Сибири и сам (он надеялся) ускользнул от назойливой опеки своих шведских «родственников». Оставалось окончательно затеряться в почти восьмисотенной, уже никому не подчиняющейся толпе, что, в сущности, было делом не столь и сложным.

26 ноября все шведские лагеря облетела весть: отгрузка интернированных на русский транспорт откладывается!

Так уж устроен человек, что он склонен выдавать желаемое за действительное. И чем более значит для него это желаемое, тем безогляднее он в него верит, особенно в толпе, легко подверженный массовому самообману. Не располагая никакими фактами, кроме слухов, которые сами же и порождали, немцы решили, что высылка их в Россию отменяется и что задержка связана с предстоящим пересмотром этого рокового решения.